Мигель Астуриас — Гватемала

Начало формы
Конец формы
Мигель Астуриас. Гватемала.
---------------------------------------------------------------
Перевод Н. Трауберг (corrected by Empty Emptiness)
---------------------------------------------------------------

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть картинку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)

[ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] / [ Cкачайте файл, чтобы посмотреть ссылку ] (1930)
Заключение / Conclusiуn (1930)
Несколько стихотворений и послесловие Ростислава Кинжалова




Гватемала

Повозка не спешит и в день проезжает понемногу. Там, где дорога
встречается с улицей, стоит первая лавка. Хозяева стары, горбаты, видели
духов, призраков и полтергейст, сказывают сказки и запирают двери, когда
мимо идут цыгане -- те кто ворует детей, ест конину, беседует с бесом и
бежит от Бога.
Улица сломанной шпагой вонзилась в кулак площади. Площадь невелика, она
втиснута в оправу благородных старых кварталов, очень старых и очень
благородных. Те, кто живет на ней и по соседству, водят дружбу с епископом и
с алькальдом, а с простым людом знаются только на святого Иакова, когда
барышни, как всем известно, подносят бедным по чашке шоколада в епископском
дворце.
Летом листья желтеют, облетают деревья, и все прозрачно, как старое
вино, а зимой вздувается река и сносит мост.
Преданья, которым теперь не верят ни бабки, ни дети, гласят, что город
стоит на погребенных городах. Чтобы скрепить стены, в известь лили молоко, и, как повествует "Летопись знатных", зарыли где-то в зарослях травы свертки с тремя десятками перьев и тремя десятками тростниковых трубок, полных золотого песка. Одни говорят -- под гнилым стволом, другие -- под ворохом хвороста, а третьи--под горой, из которой бьют ключи.
Есть поверье, что деревья дышат дыханьем погребенного города. Вот
почему, издавна и привычно, люди решают под их сенью, как поступить,
влюбленные изливают печаль, зовут вдохновенье поэты, а сбившиеся с пути
паломники находят по ним дорогу.
Деревья заворожили город. Тончайшая паутина сна дрожит под тяжестью
теней. Рыщет по темницам Татуана. Сомбрерон обходит кварталы, один за другим,
и скачет, и катится каучуковым бесом. И бродит Волосяной, уводит длиннокосых
красавиц, вяжет гривы коням. Но ни одной ресницей не дрогнет спящий город и
не шелохнутся нежные тела вещей.
В дыханье деревьев горы кажутся дальше, за дорогой, подобной струйке
дыма. Темнеет; плывут апельсины из мглы; так тихо, что слышен любой шорох,
щебет птицы, шуршанье слетевшего листа, -- и просыпается Кукушка Снов.
Тогда встает перед нами совсем иной город -- светлый город, который мы
носим в сердце. Он в сотню раз больше скопленья пестрых домишек, обвитых
свернувшейся горой-кренделем святого Власия. Тот город сложен из древних городов, как дом из этажей. Этаж на этаже. Город на городе. Книга в каменном переплете, собранье гравюр на испанском пергаменте и на бумаге Республики, золоченной золотом Индий.
Паленке - сундук, хранящий погребённую мечту, золотой песок и кудри луны, серебряные кольца! В тебе ждут своего часа былинные города. По лестницам бесшумно и бесследно ступают образы снов. От двери к двери сменяются столетья. Тени мигают в свете окон. Призраки -- слова вечности. Кукушка Снов свивает нить сказок.
В древнем Паленке, на фоне южного неба, белеют залитые солнцем террасы
-- тяжелые, грубовато вырубленные, а на барельефе стен, неглубоком и отчётливом, проступают нехитрые сосновые узоры. Две царевны играют у птичьей клетки, и старец с блестящей бородой прорицает, глядя на звезду. Царевны играют. Летают колибри. Прорицает старец. И, как положено в сказке, три дня живут царевны, три дня -- птицы.
В древнем Копане серебристые царские олени пасутся в дворцовых садах. На царском плече -- усыпанное самоцветами перо птицы нахуаль. На царской груди -- заколдованные ракушки по золотому шитью. Браслеты из отполированного тростника сверкают, подобно мрамору. Лоб венчает царственный знак, перо цапли. Царь тянет дым из бамбуковой трубки в прекрасном сумраке. С какаовых деревьев облетают листья, и сердца -- достойная дань -- падают к ногам владыки. Царь влюблен и страдает чирьями, солнечной хворью.
Старый век, и часы стары. Кукушка Снов свивает нить сказок. Древний
Киригуа весом и пышен, как восточный город. В знойном воздухе опадает листва блаженных поцелуев. Голова кружится от благоуханий. Дышат жаром влажные пасти. Ящерицы дремлют в теплых водах на девственном лоне. Тропики -- похоть земли!
В древнем Киригуа у врат храма, ожидают женщины в янтарных серьгах.
Все тело у них изукрашено татуировкой, кроме груди. Мужчины расцвечены красным, в носу подвески из обсидиана. А девушки вымазаны раствором необожженной глины, и это -- знак добродетели.
Вот пришел жрец; все расступились. Вот он стучится в дверь золотым
перстом; все склоняются к долу и лобзают землю в знак благодаренья. Жрец приносит в жертву семь белых голубок. Ресницы у девушек мучительно вздрагивают, и кровь на каменном ноже, изогнутом, как древо жизни, бросает алые отсветы на отрешённых богов. Что-то рвется из мертвых рук царицы, спящей в саркофаге. Дым, благоухающий тмином, валит из каменных жаровен, и звуки флейт навевают думы о божествах. А за стеной солнце расчесывает струи весеннего дождя над безбрежной зеленью лесов и спелой желтизной маиса.
В древнем Тикале пустынно. Дома, дворцы и храмы, подёрнутые дымкой несказуемой тайны. Триста воинов ушли отсюда со всеми домочадцами. Еще вчера, у входа в городской лабиринт, старухи и юродивые рассказывали местные преданья. И вот целый город ушел, и пел в пути. Женщины, лепившие из глины крутобокий кувшин. Торговцы, считавшие зерна какао на пумьей шкуре. Красотки, низавшие на лунно-белую нить зеленые бусы, которые любовник выточил для них на закате. Заперт зачарованный клад. Погас огонь храмов. Все стоит, как стояло. По улицам бродят тени и призраки с пустым взглядом.
О, города, звонкие, как открытое море! У каменных ваших ног, под сенью широких одежд, опоясанных преданьем, нынешний младенец-народ играет в ремёсла и торговлю, в политику и войну; а когда воцаряется мир, мудрые кудесники учат и в городе, и в селах ткать, сеять в нужную пору и постигать тайны счета.
Память поднимается по лестнице к городам конкистадоров. На каждом
витке, на тесных поворотах, проступают окна, полуприкрытые тенью, а ходы в
толще стен -- как те, что ведут на хоры христианского храма. В глубине их
мерцают другие города. Память -- слепая старуха -- нащупывает ступеньки. Мы
поднимаемся к городу Шибальба, и к Тулану, и к другим городам преданья, укутанным мглою.
Ишимче, на чьем щите пленный орел держит трон какчикельских владык. Утатлан, обиталище сильных. Атитлан, дозорная башня, вправленная в скалу над синим озером. Цвет маиса не так прекрасен, как последний их рассвет! Кукушка Снов свивает нить сказок.
В первом испанском городе -- двойнике Сантьяго -- знатная дама склонилась перед мужем. Она скорей боится его, чем любит. Улыбка ее печальна, но, не тратя времени попусту, он целует жену и отплывает к Островам Пряностей. Как на старом ковре, три корабля в синем заливе, под серебристой луной. Семь городов Сиболы в облаках золотой страны. Два индейских касика уснули в дороге. Отзвуки копыт звенят у дверей дворца, а дама видит, наяву или по сне, как дракон ввергает ее супруга в подземелье смерти и топит ее самое в бездонной темной реке.
И вот я иду по городу, колонии испанцев. На улицах, засыпанных песком,
монахи бормочут молитвы и знатные воины спорят, призывая бога в свидетели.
Дремлет сторож, закутавшись в плащ. Бродят неприкаянные тени. Мигают фонари
в нишах, звякает кастильская шпора, кричит вещая птица, и бьют, внезапно проснувшись, часы.
В Антигуа, втором испанском городе, под ясным небом царит колониальный
старый дух и набожная скорбь. Здесь много храмов, и потому так и тянет
согрешить. Вот открылась дверь, вышел епископ, а за ним -- алькальд... Тихий
говор, потупленный взор. В городах, разросшихся вокруг монастыря, видят
жизнь сквозь прикрытые ресницы. Сады вдоль улицы. Аркады. Светлые струи
фонтанов в солнечных двориках. Тяжелая медь колоколов. Да пребудет сей город
под сенью креста и охраной верных вулканов! В королевском дворце пышный
праздник. Воины в черных с серебром одеждах, с гордыми усами, кланяются
дамам, приникшим к высоким спинкам кресел. У этой -- проворная ножка и
медленный взор. У этой -- волосы, как шелк. А эта -- еле дышит от
благоуханий, беседуя с важным чиновником.
Ночь ближе, ближе... Епископ уходит в сопровождении свиты. Казначей,
родовитый и любезный, рыцарь ордена Монтезы, повествует о знатных родах.
По-церковному слабо светят свечи в стеклянных подсвечниках. Музыка нежна и
тревожна, а танец -- печален. Раз-два-три, раз-два-три -- а в промежутках
слышно, что казначей говорит о том, как графа Де Ла Гомеру, генерал-капитана королевства, повелели величать "Ваша светлость", и часы с великой точностью отсчитывают время. Ночь ближе... ближе... Кукушка Снов свивает нить сказок.
Мы -- в храме святого Франциска. Как чудна решетка у алтаря богоматери
Лоретской. И генуэзская мозаика плит, и светильники из Дамаска, и гранадские
шелка, и парча, и алый бархат! Но -- тссс-с!... Не нарушайте тишину: здесь истлели три епископа, и крысы таскают по полу обрывки горестных дум. Сквозь высокие окна украдкой брезжит золото луны. Приглушённый свет. В полумраке мерцают подсвечники и лик пречистой девы с закрытыми глазами.
Женщина плачет перед ней, и плач ниткой прорезает тишину.
Брат Педро Бетанкур молится после полуночи, когда накормит голодных, пригреет сирот и вылечит болящих. Он ходит неслышно, как летает голубь.
Едва ли касаясь пола, приближается он к плачущей и спрашивает, в чем ее горе, не замечая, что она -- безутешная тень.
Она говорит:
-- Я плачу по одному человеку. Он не был мне мужем, но я любила его. Ты уж прости этот грех.
Монах поднял глаза, чтобы встретить взгляд Девы, и вдруг -- что за
чудо! -- стал сильнее и выше. Он почувствовал плащ на своих плечах, шпагу у
пояса, перо на шляпе, сапоги и шпоры. Тогда он понял все -- он ведь был
святой -- и молча склонился перед плачущей. Родриго! Сам Родриго!
Проворно, как безумец, ловящий свою тень, она вскочила, подобрала шлейф
и обняла монаха. Это он, это дон Родриго! Сам Родриго!
Две счастливые тени вышли из храма -- возлюбленная и ее рыцарь -- и
пропали во тьме улиц, извилистых, как тропы преисподней.
А утром, гласит преданье, брат Педро крепко спал в храме, у самых рук
богоматери.
Кукушка Снов свивает нить сказок. Шелестят в паутине пленные мухи.
Что-то скребется, как мышь, в тихих углах, где летописцы короля пишут о Новом
Свете. Смеркается. Хоры лягушек и монахов тянут псалмы. Звенят колокола,
сердца и наковальни.
Вот идет брат Пайо Энрикес де Ривера. Под сутаной у него -- свет.
Темнеет мгновенно. Брат Пайо стучится в низенькую дверь и вносит в дом печатный станок.
Голоса пробуждают меня; я у цели. Гватемала-де-ла-Асунсьон, третий
испанский город! Я вижу наяву белые домики, похожие отсюда, с горы, на
рождественский вертеп. Я преисполнен гордости за стены города, где все жители, монахи и воины -– всё в одеянии древности -- и печалюсь закрытым балконам, и чувствую себя совсем маленьким у незапамятных, как деды, порогов. Я вижу наяву мальчишек, носящихся по улицам, и слышу девочек, играющих в прятки:
-- ... три, четыре, пять!..
-- Иду искать!
Мой город! Мой город -- повторяю я, чтобы действительно поверить в это. Его благословенная равнина. Могучая грива его лесов. Горы, свившие вокруг крендель святого Власия, россыпь зеркальных озёр. Пасти и загривки его сорока вулканов. Иаков, его покровитель. Мой дом и другие. Площадь и храм. Мост. Усадьбы, домишки на перепутьях. Травы по обочинам извилистых, занесённых песком улиц. Река, уносящая вдаль стоны плакучей ивы. Высокие цветы исоте. Мой, мой город!
И вот, я вспоминаю... Двое блаженных, горбун и горбунья, Хосе и Агустина, которых зовут в селенье доном Чепе и ниньей Тиной, считают мои годы на зернах маиса, по одному, слева направо, как считали столетья их предки по точкам на камнях. Печально считать годы. Им жаль, что я немолод.
-- Меня зачаровал Чипилин, -- говорит Агустина, -- и я теперь не знаю
ни дней, ни лет. Чипилин -- это сонное дерево, оно останавливает время, и ты
становишься таким самым, как наши древние жрецы.
-- А я, -- говорит Хосе, -- слышал вещую птицу в полнолуние, и от ее медовых трелей стал я красивым и прозрачным. Солнце меня не тронуло, и дни пощадили. Я хочу жить всю жизнь, и вот стал прозрачным, заколдовала меня птица.
-- Правда, -- сказал наконец и я. -- Как-то апрельским утром я ушел
поохотиться на голубей и оленей, а было вам тогда лет по сто, и были вы
такие самые. Вы бессмертны. Вы -- вечная душа камней и земля этих нив.
Я вышел рано, солнце только вставало над путниками на дорогах. Мед и влага рассвета. Облачное дыханье стад. Пенье птицы сенсонтль на благоуханном древе. Вот-вот расцветет вербена. Я вступил в лес и пошел меж деревьев, как в процессии патриархов. Сквозь листья золотом и разноцветным хрусталём светилось небо. Алые птицы казались языками пламени в день сошествия святого духа, в день пятидесятницы. Я просто шел и смотрел вверх, теряя себя во всей этой певучей беспредельности.
В те времена я был ещё незрелым и грубоватым, звался Золотой Шкурой, и дом мой был открыт для старых охотников. Комнаты его, обрети они голос, рассказали бы немало историй. Всюду висели шкуры, рога и ружья, а в зале -- картины в темных рамах, изображающие белокурых охотников и затравленных гончими оленей. В детстве мне казалось, что эти олени похожи на святого Себастьяна.
В глубине чащи лес перепутывает тропы. Деревья -- жуки, попавшие в
паутину кустарника. Легкие зайцы эха мечутся, мелькают, мчатся на каждом
шагу. В ласковой лесной полумгле воркуют голуби, воют койоты, бежит тапир,
крадется ягуар, летает коршун, ступает человек: это я. И все эти звуки, безмерно множась своими отраженьями, словно снова идут по чаще от моря бродячие племена. Здесь начали они петь. Здесь начали жить, открыто и просто. Дожидаясь луны, они плясали по милой земле в солнце и ветре, под перестук небесных капель. Здесь, под деревьями аноны. Здесь, по цветам капули...
Плясали и пели:
"Привет вам, творцы и создатели! Вы видите нас, вы слышите. Не
покидайте нас, не оставляйте, на земле и на небе, Духи Неба и Земли. Дайте
нам наследников, дайте потомков, покуда ткутся нити времён, пока не иссяк ясный свет. Пусть родятся дети! Пусть восходит солнце! Пусть умножаются тропы и дороги, зеленые тропы, ваш прекрасный дар. Да пребудет в мире всякое племя! Да пребудет оно в доблести и благодетели. Пусть все живут ладно, по вашей воле! О, Великий Учитель! Росчерк Молнии и Блеск Зарницы, Соцветье Мудрости и Ученья! О, Великий Ястреб, и вы, Чародеи, Владыки, Хозяева Неба, Праотцы, Прародители Тайн! О, праматерь Дня, праматерь Рассвета! Пусть взрастает ребенком семя, пусть всегда встает солнце!
Плясали и пели:
"Привет вам и радостного дня, Духи Земли и Неба, дарующие нам детей! Оберните к нам лица, дайте изумрудных листьев и янтарного маиса, даруйте жизнь, пусть родятся наши наследники, наши потомки! Пусть выйдут из семени на свет, и они вам помогут, прокормят, призовут вас в пути, на речном берегу и в долине, под деревьями и в камышах! Дайте им детей, оградите от бед и страданий! Пусть ложь не преследует их и не перегоняет! Охраните
их от ран, от ожогов и ушибов! Пусть не падают на пути ни плашмя, ни
навзничь! Дайте им зеленых троп и дорог! Не причиняйте им, всемогущие, ни страданий, ни бед! Пусть живут в благости кормильцы ваши перед вашими
ликами, устами вашими! О, Духи Неба и Земли! О, потаённая Сила!
О, низвергающийся Дождь и изрыгающий Вулкан! На земле и на небе, в четырех концах света, пока встает солнце, пока живет племя О, боги!..."
Плясали и пели.
Темнеет почти мгновенно, среди стволов алеют струйки крови, нежный багрянец светится в глазах лягушек, и весь лес становится сплошным и мягким, как восходящее тесто или мясо без костей, и шелестят сверху листья, пахнущие стираксом и лимоном.
Вечер бредит. На деревьях поют волчьи сердца, и боги овладевают
девственницами в каждом цветке. Ветер лижет крапину, пляшут листья. Нет ни
звезд, ни неба, ни троп. Под любовным кровом миндальных деревьев земля
пахнет женщиной.
Вечер бредит. Шум сменяется безмолвием, океан -- пустыней. Ощущенья
дразнят меня в гуще леса: я слышу крики погонщиков, колокола,
маримбу, топот коней по камню мостовой; вижу свет, искры вулкановых кузниц,
молнии, звезды, пламя: чувствую, что привязан, как злой разбойник, к
железному кресту; вдыхаю домашний запах пыли, кастрюль и тряпок. Шум сменяется безмолвием, океан -- пустыней. Вечер бредит. Все исчезло во тьме.
Все исчезло...
Схватив за руку самого себя, я пляшу и пою протяжно: "А-э-и-э-хоу! А-э-и-э-хоу!" -- сверчки мне монотонно подпевают. А-э-и-э-хоу! Ветреней! А-э-и-э-хоу! Ещё ветреней! Все исчезло! Исчез и я, пляшущий на одной ноге. А-э-и-э-хоу! Неистовей! У-о-и-э-ха! Ещё, ещё!... Кри-кри! Головокружительный сверчок Тяни меня за руку, рука, рви пополам --
а-э-и-э-хоу! -- а я танцую -- у-о-и-э-ха! -- а я пою! Рви пополам!
А-э-о-ху! Кри-кри...
Горбун и горбунья слушают молча, как гипсовые святые в церковных нишах.
-- Плясал я, как сумасшедший, и попал на черную тропку, и тень мне
сказала: "Я -- тропа-царица, и кто по мне пойдет, станет царем". И я увидел,
что сзади -- зеленая тропка, справа -- красная, слева -- белая, четыре тропы
скрестились у Шибальбы -- у места, где все исчезает.
Я не мог пойти по ним без компаса и посовещавшись с сердцем, остался
ждать зари, изнывая от усталости.
Причудливые тени вставали из тьмы -- челюсти, глаза, руки.
Чьи бесчисленные поколенья содрали с себя кожу, чтоб населить лес? Я оказался в лесу живых деревьев: камни видели, листья разговаривали, смеялась вода, и двигались сами собой солнце, луна, звезды, земля и небо. Дороги свились в клубок, и в светлой дали лес был печальным и таинственным как рука, снимающая перчатку.
Кора лишайника покрывала толстые стволы сейб. Высокие дубы подносили орхидеи тучам, которые еще недавно, в сумерках, кроваво изнасиловало солнце. Папоротники играючи осыпали изумрудами круглые шеи пальм. А сосны были когда-то ресницами восторженных женщин.
Когда дороги исчезли в разных концах света, в четырех краях небес, всё пропиталось чёрной смолой, растворилось во мраке и стало прахом, тенью, ничем.
Вечер бредил. Ягуар луны, ягуар тьмы и ягуар усмешки пришли по мою душу,
когда сова опустила крылья и, обнажив клыки, выпустив когти, кинулись на
образ божий -- а я был тогда образом божьим,-- но полночь свернулась у моих
ног, а листья, по которым проползли дороги, изогнулись разноцветными змеями,
холодя мою кожу чешуёй. Черные терлись о мои волосы, пока не заснули, как
женщина около мужчины. Белые увенчали мой лоб. Зеленые окутали ноги перьями
вещей птицы. Красные прикрыли то, что всего священней.
-- Теперь ты вождь, теперь ты вождь! -- кричат горбун и горбунья.
Я прошу их перестать, чтоб рассказывать дальше.
-- Кольца змей обвивали меня, я был совсем один, смятенно-неловкий в этой сырой и кромешной темени, и вот, на пике наваждения я почувствовал, что пускаю корни. Ночь сгустилась настолько, что реки текли на ощупь и бились о колени гор, а за горами Господь, уподобившись безумному зубодёру, вырывал деревья когтистыми лапами ветра.
Тьма и бред! Шабаш в листьях! Дубовые рощи гонялись друг за другом под
клокочущим небом, стряхивая росу, как табуны на воле. Шабаш в листьях!
Тьма и бред! Корни мои росли, разветвлялись, стремясь к земным недрам. Я пронзал древние города и вековые скелеты, а память утыкалась кротовой мордочкой в те сумрачные тупички времён, когда не был я ни кровью, ни землёй, ни ветром, ни огнём, но лишь одним из тех непостижимо-воздушных веществ, что наполняют голову Бога. О, как легко веялось мне тогда!...
-- Ты вождь! Ты -- вождь!
-- По бесчисленным, безымянным корням текла моя прежняя немочь, за
которую меня прозвали Золотой Шкурой, и смола моих глаз, мои глазницы и сама
моя жизнь без начала и конца.
-- Ты вождь!
-- И вот,--устало закончил я,--вы слышите меня, и видите, и весь я
перед вами.
Чем глубже проникают корни, тем глубже боль в сердце!
Но, кажется, я пришел послушать легенды, а вы, как ни жаль, молчите,
словно мыши отгрызли вам язык...
Вечер докучливо смотрит на меня взглядом загнанной скотины. В лавке
темно, пахнет пряностями, жужжание мух оттеняет мерный звук перегонного куба.
Сквозь соломенную крышу падает свет, и кажется, что на глинобитных стенах
трепещут белые бумажки.
-- Слепые видят дорогу глазами пса! -- говорит Хосе.
-- Крылья, словно цепи, держат нас у неба!-- говорит Агустина. И беседа
наша кончается.





-------Легенды------

Легенда о Вулкане

И был на земле день, что длился много столетий

Шестеро жили в Стране Деревьев -- трое пришли с ветром, трое с водой,--
а видимы были только трое. Трое скрывались в воде, и те трое, что пришли с
ветром, замечали их тени, когда спускались с гор напиться.
Шестеро жили в Стране Деревьев.
Трое, что пришли с ветром, носились по лужайкам, изобилующим чудесами.
Трое, что пришли с водой, пригибали ветви, глядящиеся в реку, чтобы
спугнуть птицу или сорвать плод; и плодов, и птиц было видимо-невидимо,
самой разной масти.
Трое, что пришли с ветром, будили землю, подобно птицам, ещё до рассвета, а к вечеру трое других укладывались с рыбами на мягкие речные травы и,
притворясь усталыми, провожали землю ко сну.
Трое, что пришли с ветром, ели плоды, как птицы. Трое, что пришли с
водой, ели звезды, как рыбы. Трое, что пришли с ветром, спали в лесу, в
листьях, где шуршали змеи, или на ветках, среди барсуков, обезьян, белок,
древесных ящериц и маленьких медведей кинкажу.
Трое, что пришли с водой, спали в озерной тине или в норках водных ящериц,
затевавших драки, смутные, как сны, и на ночь причаливавших к берегу, словно пироги.
И те и другие питались плодами деревьев, клонимых ветром к воде, не отличая
дурных от хороших. Первые люди знали, что дурных плодов нет, все они --
кровь земли, послаще и покислее, что какому положено.
-- Гнездарь-гнездотвор! -- пропел дух этой земли в обличье птицы.
Один из пришедших с ветром обернулся на его голос, а двое других
нарекли его Гнездотвором.
Дух в птичьем обличье был прежде чудищем цвета дождя, с золотыми
глазами, перечеркнутыми черной молнией. Он был гибок, как мизинец, пахло от него рыбой, и его убили в море, стремясь к этой земле.
А убив, вступили на топкий берег, дивный, как чары: тополя у подножья
гор, дальний лес, недвижная речка в долине... Страна Деревьев!
Они без труда перебрались по перешейку, играющему бриллиантовыми лучами, до
зеленых гребней ближнего мыса и, впервые подойдя к речке, чтоб напиться,
увидели троих, упавших в воду.
И Гнездотвор сказал друзьям -- ходячим деревьям, молча глядящимся в воду:
-- Это личины, друзья, скрывающие наши лица! Это наши двойники, наши
отраженья! Это наши мать и отец в едином, это чудище, убитое в море! Наши духи-хранители! Наша память!

Там, где кончалось море, начинался безбрежный лес. Воздушная река, мерно вздыхающая над царством ветвей. Переходы и переливы -- от хрустально-голубых тонов к зелёному, как плод, в глубине.
И, словно море недавно было тут, вода сверкала на каждом листе, на
каждом цветке, на каждой лиане, на каждой букашке и ящерице.
Лес тянулся до Вулкана, непроходимый, густой, порождающий всё и всепоглощающий, как змеи. Океан листвы, дробящийся о скалы и заливающий нивы, весь в бабочках -- следах зверей -- и белых бликах солнца.
Что-то треснуло в небе, и трое насторожились.
Две горы за рекой приподняли веки.
Та, что звалась Кабракан, -- она могла вырвать весь лес и поднять целый город, -- выплюнула огонь, чтобы зажечь землю.
И земля загорелась.
Та, что звалась Хуракан и слагалась из туч, ринулась на разверзшуюся бездну, выпустив когти.
Небо вмиг потемнело, остановился не белый день, сотнями вырвались из гнезд перепуганные птицы, и еле слышались крики пришедших с ветром, беззащитных, как деревья на теплой земле.
Обезьяны неслись во тьме, оглашая криками чащу. Словно зарницы,
мелькали во тьме олени. Вихрем влекло тяжелых кабанов с белесыми глазами.
Мчались койоты, скалясь на бегу и налетая друг на друга.
Мчались хамелеоны, меняя цвета от страха, мчались игуаны, свинки,
кролики, жабы, ящерицы и змеи, чья даже тень способна повергнуть в трепет.
Мчались гремучие змеи, удавы, гадюки, пронзительно шипели, гремели
бубенцами, шуршали листвой и свистели, хвостом рассекая воздух.
Мчались хамелеоны, тапиры, василиски, чей взгляд был и тогда
смертоносен, и гибкие ягуары -- листва в солнечных пятнах, и мягкие пумы, и
кроты, и крысы, и черепахи, и лисы, и дикобразы, и мухи, и муравьи.
Крупными прыжками мчались камни, сшибая деревья, точно кур, и воды,
сжимая в зубах неутолимую жажду, убегали от тёмной земной крови, от пламенной
лавы, стиравшей следы оленей, кроликов, ягуаров, койотов и пум, и следы рыб
в кипящей воде, и следы птиц в светящемся дыме, в пепле света. Падали
звезды, не замочив ресниц в морских отражениях, прямо в ладонь земли, слепой
попрошайки, а она их не узнавала -- теперь они не жгли -- и гасила одну за
другой.
Гнездотвор видел, как исчезали друзья, гонимые ветром, и гонимые огнем
двойники, осиянные жёлтым, как маис, блеском молний. А когда он остался
один, родился Образ.
Образ сказал:
-- И был на земле день, что длился много столетий. День, в который сплошь стоял полдень, прозрачный и сверкающий, без восхода и заката.
-- Гнездотвор, -- сказало Сердце,-- там, в конце дороги...
И умолкло, смутившись ласточки, подлетевшей поближе, послушать.
А Гнездотвор долго и тщетно ждал, когда же голос Сердца зазвучит вновь, повелевая ему искать неведомую Землю.
И вот, наконец он услышал зов. В конце дороги, пролёгшей по краю холма, похожего на круглый хлеб, кто-то звал его протяжно и глухо.
Песок дороги обращался крыльями под его ногами, и белый плащ
взвивался за спиной, не касаясь земли.
А он всё шёл и шёл.
И вот зазвенели колокола, раскатилось в облаках его имя:
Гнездотвор!
Гнездотвор!
Гнездотвор!
Гнездотвор!
Гнездотвор!
Гнездотвор!
Деревья покрылись гнёздами. Гнездотвор увидел лилию, ребенка и святого.
Цветок, дитя и старец встречали его втроем. И он услышал:
-- Гнездотвор, построй мне храм!
Слова летели, как розы, подхваченные ветром, а лилии цвели в руке
святого и на устах ребенка.
Хорошо возвращаться из дальней страны в облаке из воздушных бусин! Вулкан погас, и земля в кратере рыдала озерными соцветьями, а юный Гнездотвор стал глубоким старцем за один день, который длился много столетий, и успел основать только одно селенье в сотню хижин, ютившихся у Храма.



Легенда о Волосяном

И бродит Волосяной, уводит длиннокосых красавиц, вяжет гривы конам...

Мать Эльвира святого Франциска, настоятельница у Екатерины, была
когда-то послушницей, вырезала облатки в обители Непорочного зачатия,
славилась красотой и говорила так сладостно, что слова на ее устах
обращались в нежнейшие цветы.
Сидя у широкого окна, где не было стекол, послушница смотрела, как
весенний ветер уносит старые листья, как зацветают деревья, как падают
спелые плоды в садах, за старой стеной, где обветшавшие крыши и изъеденные временем стены так густо покрыты листвою, что кельи и коридоры кажутся истым раем, благоухающим дикими розами и душистой глиной. Она смотрела на милые своды переплетенных веток, где вместо монахинь жили голуби с розовыми лапками, и пела птица сенсонтль.
За окном, в глубоких ущельицах меж веток, ютился теплый сумрак,
покрывавший крылья бабочек шелковистой пыльцою. Стояла тишина, лишь
ящерицы шуршали в сладостном благоуханье листьев, покрывших ласковой зеленью
толстые ветви, переплетенные у старых стен.
А здесь, наедине с Богом, она снимала кожуру с ангельских плодов, чтобы
обнажить плоть Христову, продолговатую, как ломтик апельсина, -- vere tu es
Deus absconditus (Воистину ты Бог сокровенный),-- а тело ее и дух
были там, в доме ее детства, где так тяжелы засовы и легки розовые лепестки, и двери стонут от ветра, и стены смотрятся в воду фонтанов, как в чистое стекло.
Шум города смущал тишину окна и навевал тоску, словно шум порта перед
отплытием: смеялся всадник, осадив коня, катилась повозка, плакал ребенок.
Эльвира видела коня, повозку, ребенка в поле, под кротким небом, заворожившим мудрый взгляд колодца, печального, как старенькая нянька.
И запах доносился до нее: небо пахло небом, поле -- полем, ребенок --
детством, повозка -- сеном, конь -- запущенным садом, всадник -- святостью,
колодец -- тенью, тень -- воскресным отдыхом, а отдых воскресный – свежим выстиранным бельем.
Смеркалось. Во мгле мешались мысли, светлые пляски пылинок в солнечном
луче. Колокола тянулись к кубку ночи недвижными губами. Кто вспомнил о
поцелуях? Ветер колыбелил цветы в глубине, а может -- морских коньков. В струях благоуханий усмиряли колибри своё благоговение перед Богом. Кто ж это вспомнил о поцелуях?
Перестук шагов встревожил ее. Бубенчики эха подрагивали в коридорах.
Ослышалась она или нет? Неужели это Он -- тот, с длинными ресницами,
кто по пятницам, в глухой предполуночный час, забирает облатки и относит в долину Девы, в девять селений и в блаженную обитель на холме?
Его прозвали Маком. Ветер следовал за ним по пятам, а сам он
появлялся, словно призрак, со шляпой в руке, в щегольских сапожках, как
будто золоченых, в синем плаще -- и ждал на пороге облаток.
Да, это он. Сейчас он бежал, словно спасался от кого-то.
-- Слушай, слушай!-- кричал он. -- Тебе отрежут косу, отрежут косу,
отрежут косу!
Увидев его, она легко вскочила и, бледная как смерть, кинулась к двери.
Но башмаки покойной монашки, разбитой параличом, которые Эльвира носила из
жалости, сковали её шаг.
Рыданье, как звезда, забилось в ее горле. Птицы сновали во мгле у серых
недвижных стен. Два великана-эвкалипта тянули покаянные псалмы.
Покойница держала её, и она плакала безудержно-безутешно, и тихо глотала слезы, с обречённостью больных, у которых тело сохнет по частям. Ей казалось, что она умерла, что её погребли, что на её могиле, над сиротским саваном, набитым прахом, который был ею, цветут, словно белые розы, чистые слова Вечности, и ужас ее понемногу сменялся тихой радостью. Монашки, живые кусты роз, срезали цветы друг у друга в подарок Деве, а розы пахли маем, плели паутину благовоний, и пресвятая Дева мошкой света запутывалась в ней.
Но вскоре она забыла о том, как цветёт её тело после смерти.
Как сорвавшийся с верёвки змей улетает в небо, ее тяжелая коса падала
прямо в геенну. Вся тайна была в косе, все горестные минуты. Она забылась на
несколько вздохов и поняла, что сидит на земле, а рядом кишат и пляшут бесы.
Все, что может случиться, веером раскрывалось ей: ночь, нежная, как заморские сласти, и пахнущие алтарем сосны, и пыльца бытия в кудрях ветра, и безобразный бурый кот, смущающий молчание фонтана, роясь когтистой лапой в старых бумагах.
И она и окно полнились небом.
-- Когда я причащаюсь, -- сказал человек в плаще. -- Бог пахнет, как
твои руки, -- и прикрыл решеткой ресниц горящие уголья глаз.
Услышав кощунство, она отдернула руки от облаток. Нет, это не сон! Она
потрогала локти, плечи, шею... Затаила дыханье на миг, длиной в столетье, и
тронула косу. Нет, не сон! Под теплой тяжестью косы она вспомнила снова о
том, что она -- женщина, и снова померещилась ей бесовская свадьба с
пришельцем и свеча у стены напротив, длинная, как гроб. В страстном мерцанье свечи влюбленный пришелец, невыносимо реальный, протягивал руки, как распятье, обернувшееся летучей мышью, и это была её собственная плоть. Она хотела не видеть, скрыться от наважденья, бежать от того, кто ласкал её, женщину, просто потому, что был мужчиной (о, худший из соблазнов!) -- да
вспомнила про башмаки покойной и зажмурилась в бессильном плаче. Мгновенье -- капелька воска... Но вот, рванувшись из сумрака, приподнялись бледные круглые веки, обнаружив зрачки, отчаянные, как мышь в ловушке, и с судорогой по щекам -- подушечкам для слёз -- она заметалась между чужой смертью, сковавшей ноги, и струёй живого угля, прожигающего спину.
И, чтобы покончить с наваждением, она рванулась из объятий трупа и
объятий мужчины, подавив крик, замутнённый, как её сердце. Вскочила, в полубезумье рассыпая облатки, схватила ножницы, отрезала косу и, свободная
от соблазна, кинулась под спасительный кров аббатисы, не чувствуя больше на
ногах страшных башмаков.
А упавшая коса уже не была косою -- она извивалась по ковру упавших на
пол облаток.
Человек, прозванный Маком, рыскал до рассвета. Слезы дрожали на его
ресницах, как последние искорки на спичечной головке. Сдерживая тяжкое
дыханье, дабы не потревожить теней, он скользил вдоль стены к спасительной свече.
Скоро тихий его шаг сменился бегом. Безголовый змий покинул священный
ворох облаток и полз к нему, будто чёрная кровь мёртвого зверя текла по
полу. Пальцы летели к живому огню, но тёмная тварь вскинулась вверх, прошелестев легкими струями, бичом обвила свечу, и та заплакала над душой пилигрима. Так ушел в вечность прозванный Маком, и кактусы плачут о нем по сей день серебряными слезами.
Бес пронесся как вздох по черной косе. Свеча погасла, и коса
безжизненным жгутом легла на пол.
А в полночь, обернувшись чудищем с козлиными копытами, ушами кролика и мордой упыря, пришелец утащил в геенну черную косу послушницы -- той
самой, что стала в черёд матерью Эльвирой. Так родился Волосяной; а послушница в ту пору уже стояла в келье на коленях, с лилией в руке, перед агнцем, под сенью ангельских улыбок.


Легенда о Татуане

Рыщет по темницам Татуана...

 Мастер Миндаль с розовой бородою -- один из жрецов, которых белые люди нарекли золотыми, так пышны были их одежды -- знает тайну лечебных трав, язык обсидиана и грамоту звезд.  Он -- дерево, ходячее дерево, выросшее в лесу, где никто его не сажал, а семя принесли духи. Он считает по лунам длинные годы о четырех сотнях дней, и лун он видел много, как все деревья, покинувшие старый Край Изобилья.
Когда пришло полнолунье и настал месяц, который зовется месяцем филина-рыболова, мастер Миндаль роздал душу дорогам. Четыре дороги вели в четыре конца неба.  Черный конец -- вещие сумерки. Зеленый конец -- весенний дождь. Красный конец -- безумье тропиков. Белый конец -- зарница новых земель. Четыре дороги.  -- Дорога, дорожка! -- сказал Белой дороге белый голубь, но та не услышала. Он хотел кусочек души, чтоб избавиться от дурных снов: и дети и голуби мучаются снами.  -- Дорога, дорожка! -- сказало Красной дороге красное сердце, но та не услышала. Оно хотело сбить ее с толку, чтоб она забыла про душу. Сердца, как и воды, не возвращают ничего.  -- Дорога, дорожка! -- сказала Зеленой дороге Зеленая беседка, но та не услышала. Она пыталась искупить свой долг,-- отдать чужую душу вместо тенистой лиственной сени.  Сколько месяцев шли дороги, сколько дней?  Самая быстрая, Черная, с которой никто не говорил в пути, заглянула в город, пересекла площадь и, отдыхая в торговом квартале, отдала душу мастера продавцу бесценных сокровищ.  Был час белых кошек. Они бродили от стены к стене, пышно цвели розы, и облака, как свежевыстиранное бельё, сушились на веревках неба.  Узнав о том что сделала дорога, мастер омылся при лунном свете в розовом, как миндаль, источнике, сбросил древесную кору, вновь обернулся человеком и пошёл в город.  На склоне дня, под вечер, когда возвращаются стада, он вошёл в долину и заговорил с пастухами, но они отвечали скупо, дивясь зеленым одеждам и розовой бороде.  В городе он направился на запад. Люди толпились у фонтанов, и нежно звенела вода, наполняя кувшины. По следу теней он добрался до торгового квартала и увидел частицу своей души в стеклянном ларце с золотым замком.  Немедля подошел он к торговцу, курившему в углу, и предложил ему сто арроб жемчуга.  Торговец усмехнулся. Какой жемчуг? Его сокровища бесценны.  Мастер знал, что торговцы торгуются, и предложил ему озеро изумрудов, крупных, как зерна маиса.  Торговец усмехнулся. Какое озеро? Его сокровища бесценны.  Мастер предлагал амулеты, глаз оленя, способный добыть воду, и перья, усмиряющие бурю, и марихуану...  Торговец не сдавался.  Мастер предложил столько драгоценных камней, что из них можно выстроить дворец посреди изумрудного озера.  Не сдался торговец. Его сокровища бесценны, и зачем толковать попусту, когда он выменяет душу на самую прекрасную рабыню.  Все было тщетно, и ничем на свете не мог мастер выкупить частицу своей души. У торговцев нет сердца.  Волоконце дыма отделяло сон от яви, белых кошек -- от черных, мастера -- от торговца. Выходя, мастер отряхнул с ног прах лавки. Прах опасен.  Долго ли, коротко ли -- да прошёл, как говорит преданье, год о четырёх сотнях дней. Возвращаясь из дальних стран, ехал через горы торговец с прекрасной рабыней, птицей-цветком, обращавшей капли меда в прекрасные гиацинты, и свитой верных слуг.  -- Ты ещё и не знаешь, -- говорил он рабыне, осаживая коня -- ты и не знаешь, как будешь жить в столице! Домом твоим станет дворец, все мои слуги будут служить тебе, и сам я, последний из слуг!  - Там, -- продолжал он вполоборота к восходящему солнцу, -- там все твоё.  Ты -- сокровище, а я -- продавец бесценных сокровищ. Ты стоишь той частицы души, которую я не выменял на целое озеро изумрудов. Качаясь в гамаке, мы будем смотреть, как встаёт и садится солнце, и слушать в сладком безделье сказки старой ведьмы, которая знает мою судьбу. Судьба эта, если ей верить, в руке горного великана. А если ты попросишь, узнаешь и свою.  Рабыня смотрела по сторонам и видела, как все краски бушующего многоцветья  переходят в синий хрусталь и дымкой тают вдали.  Деревья по обочинам дороги ткали узор, подобный тому, что украшает рубашки индейских женщин. Птицы летели как будто во сне, не шелохнув и крылом, а внизу, в молчанье каменных идолов, звери пыхтели по-человечьи, карабкаясь в гору.  Рабыня была обнажённой. По груди её струился и падал к ногам чёрный жгут волос. Торговец был весь в золоте, а на плечах его лежал плащ из козьей шерсти. Его знобило от любви и немочи. Тридцать всадников свиты грезились ему в полубреду потусторонними тенями.  Вдруг несколько капель упало на дорогу, и где-то внизу послышались крики пастухов, сзывающих скот. Всадники пришпорили коней, чтоб скорей добраться до укрытья, но тщетно: ветер рванул тучи, пригибая леса к самой долине, все окуталось влажным плащом тумана, и сверкнули первые молнии, словно безумный фотограф вздумал снять бурю.  Кони неслись, порвав узду, паря над землей, распластав гриву по ветру и прижав уши. Один из них выбросил торговца из седла, и тот отлетел к дереву, только что расщепленному молнией. Словно рука, хватающая камень, дерево схватило его и кинуло в бездну.  В эту самую пору заблудившийся в городе мастер бродил, как полоумный, по улицам, пугая детей, подбирая какой-то мусор, и заговаривал с ослами, волами и бездомными собаками, потому что у них, как у людей, печальные глаза.  -- Сколько месяцев шли дороги? -- говорил он у всех дверей, но ему не отвечали и запирали двери, дивясь зеленым одеждам и розовой бороде -- сколько дней и ночей кануло в небытие?  Шло время, мастер спрашивал всех подряд и однажды добрался до дома, где прежде жил торговец, и спросил у рабыни, которая одна пережила бурю:  -- Сколько месяцев шли дороги?  Солнце, удивлённо высунувшее голову из белой рубахи утра, очертило в проеме двери серебром и золотом спину мастера и смуглое лицо рабыни -- той, что была частицей души, не отданной за целое озеро изумрудов.  -- Сколько месяцев шли дороги?  Ответ съёжился у губ рабыни, заблестев на её белоснежных зубах. Мастер молчал, упорно, как пеший камень. Восходило полнолунье филина-рыболова. Рабыня и мастер омыли друг друга взглядом, как двое влюблённых, претерпевших долгую разлуку.  Шум спугнул их. Именем бога и короля их схватили как бесноватую и чародея и в сверканье шпаг и крестов повели в темницу: мастера в зеленых одеждах и рабыню, чьё упругое юное тело отливало бронзой.  Семь месяцев спустя, их присудили к сожжению. В канун казни мастер предстал перед ней, татуировал на её руке маленький кораблик и произнёс:  -- Наречённая Татуаной, дитя моё! Отныне и впредь ты вольна убежать от злой смерти. Я хочу, чтобы ты была неуловимой, как полёт моей мысли. Нарисуй этот кораблик на стене, на полу, где только твоя душа пожелает, взойди на него с закрытыми глазами и спасайся.  Спасайся, ибо мысль моя крепче глиняного колосса.  Мысль моя слаще меда из цветов сукинай.  Мысли моей подвластно сделать тебя невидимой и невесомой.  Ни минуты не медля, Татуана повиновалась: начертала кораблик, взошла на него, зажмурившись, и он тут же отчалил, спасая ее от смерти и неволи.  А в день назначенной казни тюремщики нашли в темнице лишь сухое дерево, с которого ещё не облетели розовые цветочки.

Легенда о Сомбрероне

Сомбрерон обходит порталы...


В дальнем углу земли, который безумный моряк отдал своей королеве, благочестивая рука воздвигла прекрасный храм неподалеку от мест, где до того поклонялись человеку, -- нет страшнее греха в очах господних! -- защищенных от ветра громадой вулканов и гор.  Священники этого храма, агнцы львиное сердце, были слабы, как все люди, и жаждали знаний, и голова у них закружилась на новой земле, под новым небом, и с родины они привезли привычку к духовным занятиям -- и вот они предались искусствам и наукам, обязанности же свои так запустили, что, Бог им судья, забывали открыть храм перед мессой и закрыть его, отслужив.  Стоило послушать, как, денно и нощно, спорят ученые монахи, приводя и к месту и не к месту редчайшие тексты из Писаний.  Стоило увидеть, как нежные поэты, пылкие музыканты, прилежные живописцы создают нездешние миры по соизволению искусства.  В старых летописях, в густой листве узорных примечаний, можно прочитать, что споры ученых не привели ни к чему. Даже имена их забыты, потому что вещий голос запретил им тратить время на писанье трудов, и они говорили столетье кряду, не понимая друг друга, не прикасаясь к перу и впадая в тягчайшие ереси.  Не больше знаем мы и о тех, кто предавался искусствам. Забыты их напевы. Пылятся фрески в темных закоулках храма, а в окнах сверкает новое небо и курятся вулканы. Вероятно, среди живописцев были истые печальные испанцы, если судить по Христам и Мадоннам -- их вдохновенным детищам. От поэтов же остались лишь разрозненные строки.  Вернемся, однако, к сути, а то мы слишком увлеклись старой сказкой, как говорит Берналь Диасдель Кастильо в "Истории завоевания Новой Испании", которую, как и положено, он написал в пику другому историку.  Так вот, монахи...  Среди монахов премудрых, предававшихся наукам, и монахов безумных, предававшихся искусствам, был один, которого звали просто монахом за пыл благочестия и страх божий. А также за то, что он держался подальше и от заумных диспутов, и от необузданных фантазий, полагая, что и то и другое от лукавого.  Монах проводил в келье добрые и радостные дни, как вдруг по дороге, под стеною, прошел ребёнок с каучуковым мячом.  И тут...  И тут, говорю я, чтоб перевести дух, мячик подпрыгнул к узкому оконцу кельи. Монах, читавший по старой книге о благовещенье Девы, увидел не без трепета, как странная тварь проворно скачет от пола к стене, от стены к полу и, утомившись, падает мертвой птицей к его ногам. Дело нечисто! И мороз пробежал по его спине.  Сердце у него стучало, как у Девы перед архангелом, но он овладел собой и тихо засмеялся. Не закрывая книги, не вставая, он поднял мячик, чтобы швырнуть обратно, и вдруг все мысли его преобразились, и он возрадовался радостью святого, художника или ребенка.  Не открывая пылких и чистых слоновьих глазок, он сжал мячик рукой, словно лаская, и выронил, как роняют горящий уголь. Но мячик, веселый и задорный, оттолкнулся от пола и вернулся к нему так быстро, что он едва успел подхватить его, и убежал в темный угол кельи, словно преступник.  Ему все больше хотелось прыгать, как мячик. Теперь он не думал швырять его прочь, и пальцы радовались яблочной округлости, глаза -- белизне горностая, а темные от табака зубы готовы были вонзиться в резиновую плоть.  "Такой была земля в руке Господней", -- подумал он.  Но не сказал, потому что мячик вырвался, тревожно прыгнул в сторону и по чьей-то неведомой воле вернулся к монаху.  -- По чьей же воле? -- тревожился монах.  Он нахмурил брови -- кисти, на которые задумчивость выжимает невидимую краску -- и, одолев пустые страхи, решил, что мячик не опасен для него и для всех чистых сердцем, потому что он очень сильно стремится прочь от земли.  Так и вышло, что в обители, где одни предавались искусствам, другие -- наукам, наш монах носился с мячом по коридорам.  Небо, тучи, тамаринды... Ни души на праздной дороге, разве что стремительно пройдет воскресное гулянье, потревожив на миг тишину. День вырывался из бычьих ноздрей белым, горячим благовонием.  У входа в храм, отзвонив к мессе, монах поджидал прихожан, вспоминая забытый в келье мячик. "Как он легок, как бел, как скор!" -- думал он, а потом и сказал вслух, и эхо, словно мысль, пронеслось по храму.  "Как легок, как бел, как скор". Только б его не потерять! Он боялся и убеждал себя, что мячик ему не изменит и ляжет с ним в могилу, легкий, скорый и белый.  А вдруг в нем бес?  Монах улыбался, сомненья исчезли. Нет, в мячике меньше зла, чем в этих мятежных искусствах и науках, -- и, стараясь не поддаваться страху, пошел было в келью, чтобы с ним поиграть, белым, скорым и легким.  По дорогам -- в городе, что создал жестокий наместник, еще не было улиц, -- по дорогам шли к церкви нарядные прихожане, а монах их не видел. Храм был сложен из массивных камней, но устремляясь к облакам,  башни теряли ощущение тяжести, обретая лёгкость, тонкость и воздушность.  В храм вели три двери, а внутри мерцали витые колонны, и золоченые алтари,  и синий пол, и нежно-голубые своды.  Святые застыли, как длинные рыбы в светящейся воде храма.  А в невидимом воздухе ворковали голуби, блеяли овцы, стучали копыта, кричали погонщики. Крики, словно бичи, взвивались кольцом, охватывая и крылья, и пенье, и поцелуи. Стада поднимались на холм солнечной дорогой, теряющейся вдали. Белой, текучей, светлой дорожкой дыма, которая может поиграть с тобой в мячик голубым утром.  -- Добрый вам день, сеньор!  Монах очнулся и увидел женщину, державшую за руку грустного ребенка.  -- Богом прошу, сеньор, почитайте над ним из книжки, а то он все плачет да плачет с тех пор, как здесь, у стены, потерял мяч, который, врать не буду, считали у нас нечистой силой.  (... легок, и бел, и скор...)  Монах схватился за дверь, чтоб не упасть от страха, а потом повернулся спиной к матери и к сыну и, воздевая руки, спотыкаясь, кинулся и келью.  Он ворвался туда и вышвырнул мяч.  -- Изыди от меня, сатана!  Мячик выскочил из окна резво, как ягненок на воле, и вдруг раскрылся черным сомбреро на голове у мальчика -- черной шляпой беса.  Так родился Сомбрерон.



Легенда о сокровище цветущего края
(местность около озера Атитлан)

Меж влажных городских камней угасал день, по капле, как гаснет огонь в пепелище. Небо светилось шкуркой апельсина, кровь красных плодов питайи сочилась из облаков то алых, то золотых, как борода маиса или пумья шкура.  Человек с кровли храма увидел, что одно облако прошло прямо над озером, едва не коснувшись воды, и легло к подножью Вулкана. Оно остановилось, прикрыло глаза, а жрец кинулся вниз, не подобрав облаченья -- плащ тянулся за ним по ступеням,-- и возвестил, что кончилась война. С каждым криком он воздевал руки, а после ронял их, как птица роняет крылья. Он стоял лицом к западу, и солнце отбрасывало на его бороду неземной мертвящий свет.  И побежали гонцы в четыре края света, возвещая, что кончилась война на землях владык Атитлана.  В тот вечер была ярмарка. Озеро сверкало огнями. Сновали лодки торговцев, светясь, как созвездия. Лодки с фруктами. Лодки с одеждой и обувью. Лодки с нефритом, с изумрудами, с жемчугом, с золотым песком, с ароматной водой в птичьих перьях, с браслетами из камыша. Лодки с медом и с перцем -- в стручках и толченым, с солью и с ценным копалом. Лодки с красками и лодки с перьями. Лодки с терпентиновой смолой, с целебными корнями и травами. Лодки с курами. Лодки с веревками из агавы, с волокнами для циновок, с питой для пращей, с сосновыми досками, с глиняной утварью, с выделанной кожей и со шкурами, с мисками и с масками из тыквы. Лодки с попугаями, косами,  каучуком и плодами айоте, у которых мелкие семечки.  Дочери вельмож сидели под присмотром жрецов в пирогах, сверкающих, как белый початок, а голоса вельмож и торговцев переплетались с отдалённым пеньем и музыкой. Однако шума не было, словно по озеру плыл спящий рынок, а люди продавали и покупали во сне. Бобы какао -- растительные деньги -- тихо перетекали из рук в руки. На лодках с птицей пели сенсонтли, пугливо бились чорчи, болтали попугаи. Цену за птиц назначал покупатель, но ни одна не стоила меньше двадцати бобов, ведь покупали их, чтобы дарить возлюбленным.  Вдоль всего берега, в клубящемся сумраке средь огней и деревьев, дрожали и гасли голоса влюблённых и продавцов птиц.
Жрецы до самой зари следили с высоких сосен за Вулканом. Он возвещал и о войне, и о мире. Покрыт облаками -- значит, мир, тишина в Цветущем Крае; нет облаков -- значит, идут враги. С вечера он был весь укутан, его не могли бы разглядеть ни подсолнечники, ни колибри.  Значит, мир. Значит, праздник. Жрецы важно расхаживали по храму, подготавливая одежды, жертвенники и обсидиановые ножи. Гремели барабаны, пели флейты, гудели раковины, звенели литавры. Пестрели украшениями высокие седалиша со спинкой. Повсюду были птицы, плоды, цветы, ульи, перья, золото и самоцветы для воинов. С луки берега срывались лодки, полные людей в пестрой одежде, похожих на какие-то цветы. В краткие промежутки тишины с вящей торжественностью звучали голоса жрецов, окаймлявших лестницу храма Атит двумя золотыми жгутами.  -- Сердца обрели покой под сенью копий! -- восклицали жрецы.  -- Дупла -- наши дома -- белы от праха орла и ягуара!  -- Вон он, касик! Вот он сам! -- кричали всем своим видом вельможи, бородатые, как старые боги, и вторил им простой люд, пропахший ткацким станком и тихим озером. -- Вот он. Это он. Вот он идет!  -- Вот он, мой сын, вон там, вон, вон в том ряду! -- кричали матери, чьи глаза посветлели от слез, как озерная вода.  -- Вот он, -- прерывали их девушки. -- Господин моих благоуханий! Его пумья маска и алые перья его сердца! А другие кричали:  -- Вот он, властелин моих дней! Золотая маска и солнечные перья!  Матери узнавали сыновей, потому что знали их маски, а девушки -- потому что их защитники признались, во что будут одеты.  И все кричали, завидев касика:  -- Вот он! Красная грудь и зелёные руки, кровь дерева и кровь птицы! Пляска радужных перьев! Птицедерево! Куст с алой кровью! Кукуль! Это он, он!  Воины шли колоннами -- в двадцать, в пятьдесят и сто человек,-- и у каждой колонны были перья другого цвета. Двадцать воинов с алыми перьями, сорок -- с зелеными, сто -- с желтыми. А следом -- с разноцветными, как у лжеца-гуакамайо. Радуга-стоножка...  -- Четыре женщины взяли луки и облачились в ватные панцири! Они сражались, как четверо юношей! -- кричали жрецы, перекрикивая вопли толп, которые вопили, как безумцы, перед храмом Атит, полным плодов, цветов и женщин, чьи соски, натертые краской, были остры, точно копья.  Касик принял в своей расписной купальне гонцов из Кастилана, которых послал с приветом Педро де Альварадо, и тут же велел их казнить. Потом он вышел к народу в сопровождении вельмож, жрецов и советников. На груди его сверкали алые перья, у плеча -- зеленые, к ногам, обутым в золотые сандалии, спускалась мантия, расшитая переливчатым пухом. На руке красной глиной была нарисована кровь, а пальцы, усеянные кольцами, походили на радугу.  Воины плясали на площади, осыпая стрелами пленных, привязанных к деревьям. Когда касик прошествовал мимо жреца, одетого в черное, тот дал ему синюю стрелу.  Солнце стреляло в город из озера-лука.  Птицы стреляли в озеро из лука-леса.  Воины стреляли в пленных, стараясь не убить их, чтобы подольше любоваться агонией.  Касик натянул тетиву и пустил синюю стрелу в самого юного из пленных -- так, потехи ради. Воины осыпали его градом стрел и издали, и в упор, танцуя в такт барабанам.  Внезапно страж прервал веселье. Тревога! Вулкан так яростно и быстро освобождался от покрова, что, несомненно, на город шло несметное войско. Кратер становился все четче. Белая бахрома -- остатки сумерек, тихо умиравшие на дальних скалах, внезапно содрогнулась. Погасли огни... Застонали голуби на соснах... Вулкан обнажился! Быть битве!  -- Я ли плохо кормил тебя, мало давал тебе мёду? Я хотел войти в этот город, чтобы все мы обрели изобилие! -- кричали жрецы, стерегущие крепость, протягивая сверкающие руки к Вулкану, окончательно очистившемуся от туч к волшебном приозерном сумраке, а воины возглашали, облачаясь в доспехи:  -- Да убоятся белые люди нашего оружья! Да не оскудеют у нас пестрые перья -- стрела, цвет и буря весны! Да пребудет сила прадедов в наших копьях!  Белые подходили, едва очерчиваясь в тумане. Призраки они, люди? Ни барабанов, ни труб, ни топота.  Бой начался в маисовом поле. Воины Цветущего Края бились долго, были разбиты и ушли в город, за стену облаков, вращавшихся, как кольца Сатурна.  Белые шли без труб, без барабанов, без топота. В тумане едва виднелись их шпаги, их доспехи, их копья и кони. Они шли на город, как идет гроза,-- властные, железные, непобедимые, и молнии яростных огней, летучие светлячки, сверкали в их руках. Часть города лихорадочно готовилась к защите, в то время как другие спешили спрятать Сокровище у подножья Вулкана; они везли его в лодках, а врагам, окутанным пеельным облаком, казалось, что вдалеке вспыхивают бриллианты.  Поздно было сжигать пути. Звенели трубы! Гремели барабаны! Кольцом туманностей осыпалась стена под копьями белых людей, но они не пошли в город, а ринулись по озеру на древесных стволах -- туда, где зарывали сокровище. Трубы! Барабаны! Солнце горело в рощах. Дрожали острова в смятенных водах, как руки колдунов, протянутые к Вулкану.  Барабаны и трубы!  Когда с самодельных лодок загремели аркебузы, охранители сокровища метнулись прочь, в топкие лощины, оставив жемчуг, алмазы, опалы, изумруды, рубины, слитки золота, золотой песок, золотую утварь, идолов, украшенья, нефриты, серебряные балдахины, серебряные носилки, золотые кубки и чаши, сербатаны, покрытые бисером и драгоценными камнями, хрустальные кувшины, одежды, ножи, расшитые перьями ткани. Белые глядели в изумлении на эту гору драгоценностей и пререкались, что кому достанется. Но, лишь причалив к земле -- трубы! барабаны! – они заметили небывалое: курится Вулкан.  Дедушка воды медленно дышал, с глухо рокочущим гулом расправляя веками занывшие рёбра. Устрашились белые люди, но дерзнули продолжить движение, понадеявшись на благоприятный ветер.  Огненная струя преградила им путь. Огромная жаба изрыгнула пламя. Замолчали барабаны и трубы. По водам носились рубины тлеющих головней, дробились бриллиантами лучи -- солнечные стрелы -- а люди Педро де Альварадо, обожжённые сквозь кирасу, не солоно хлебавши плыли прочь, дрейфовали по воле волн, каменея от ужаса, уязвлённые оскорбленьем, нанесенным стихией: горы перед их взором валились на горы, леса -- на леса, реки -- на реки, порождая клокочущие водопады, скалы рушились, дробясь на осколки, метались пламя и пепел, нёсся взвихренный песок, и со всех сторон ползла-океанилась неумолимая лава, тёмная кровь Земли -- Вулкан громоздил своё подобье над сокровищем Цветущего Края, брошенным у его ног горсткой нелепых побрякушек. 



Колдуны весенней бури

Там, где не было рыб, море оставалось одиноким. Корни пришли с похорон -- хоронили комету на безбрежной равнине, лишившейся крови, -- и не могли от усталости спать. Как угадаешь нападенье, как от него спасешься? Падали листья, прыгали рыбы. Часто дышала зелень и стыли соки, коснувшись холодной крови упругих недругов.  Птичьи реки впадали в каждый плод. Рыбы мерцали в глазах светящихся веток. Корни не спали под землей. Корни -- старики и младенцы. Пробираясь сквозь океан земли, они натыкались на звездные осколки и на селенья насекомых. И старые корни объясняли: на этих осколках явились с неба муравьи. Спросите хоть гусениц, они еще помнят ту Тьму.  Хуан Пойе шарил под листьями, искал потерянную руку. Щекотно, когда отдашь движенье руке сербатаны! Тогда, от толчка, он проснулся, полузасыпанный землею, и запах ночи оглушил его. Едва не коснувшись носа потерянной рукой, Хуан хмыкнул и отдал движенье другой своей руке – хрустальной руке сербатаны. Пахло кипеньем воды, горелым рогом, горелым деревом, палёной шкурой. Завыли койоты. Едва не схватив мачете потерянной рукой, Хуан хмыкнул, и снова рука сербатаны перехватила пульс жизни. За воем койотов хлынули выделения земли, горячая оспенная грязь, темные хляби. Жена его спала. Груди ее тыквенными сосудами лежали на камыше постели, а на соломе, у головы, лежал нож. Хуан растолкал ее, она открыла глаза цвета  лесного потока, долго не могла собрать в клубок рассеянные ниточки сна, и наконец сказала: "Жуй копал, тряси копал!" Отблеск света становился все уже, Хуана и Хуан отступили за ним, деревья тихо пылали -- всё как при приближении кометы.  Что-то происходило. Деревья ускользали из-под рук. Корни сами не знали, что струится у них сквозь пальцы. Сон или явь? О, если бы это был сон! Внезапный толчок, подземный гул. Море, а кругом -- бездна.   Хуан Пойе хмыкнул ещё раз. Он не мог шевельнуть потерянной рукой, и хрустальная рука сербатаны продолжала свой загадочный танец. Пламя коснулось дальних гор. Зубы, речные камни, стучали от страха, шуршал песок следов, царапали скалу когти. С Хуаном шла Хуана, которая была не хуже его и ни в чём от него не отличалась.  Что-то происходило. Деревья ускользали из-под рук. Содроганье корней породило станки, ткавшие зародыши новой жизни. Сон или явь? Пламя пощадило корни сейбы, вздутые, черные, влажные гамаки для земли. Так рождались всё новые и новые станки. Море облизывалось от радости -- всё ж без рыбы легче! Сон или явь? Деревья стали дымом. Если бы сон! Корни учились у весенней лихорадки ткать светящуюся нить. Пламя пощадило драгоценный копал, а серебро, золото, платина собрались жевать его, окаймляя слюной метеоров темные рубахи земли.  Хуан протянул ветви к морю -- листве всех рек.  Хуана встрепенулась: "Вернёмся?". И ему хотелось вернуться. Хуана вскрикнула: "Назад!" И ему хотелось назад. Он истекал кровью в этом зыбком мире. А там -- как вкусны воды, отдающие горным склоном! Как красивы они, словно кристаллики синего сахара!  Большое зеленое пятно расползалось вокруг него -- порожденье далеких морских цивилизаций, слизь водорослей на равнинах. Другое пятно зазеленело там, где безутешное небо смыкается с текучим нефритом волн. Пойе не стал ждать. Когда вдалеке зазеленело третье пятно тяжко дышащей воды, из которой звёзды выбивали безропотные брызги перламутра, он отступил, кинулся назад, но не успел поднять своих вод и канул в пучину, извергая пену, как пасть бешеной игуаны, а прежде долго плавал холодным и бессмысленным трупом.  Всё. Ни Хуана, ни Хуаны. Но когда по утрам в горах идет дождь, и стелется дым над пепелищем -- тишайший, как предрассветная дымка -- первозданное достоинство камня соберёт победно-сладостные капли - и снова вот она, хрустальная рука сербатаны! 
Ничего не осталось, одни только корни. Воздух сжёг все, как есть, и земля чистая и ровная, словно тень самой себя. Пылающее небо юга, беспредельная пустошь. Ничего - ни птицы, ни зелёной мухи, ни вскрика, ни отзвука. Под покрывалом земли спят стеклистым сном не знающие сна -- кварц, и легкая пемза, и бессонный мрамор.  Одни лишь корни ткут в глубоких недрах, и мается неприкаянный челнок.  Корни мангле рассекут мёртвую птицу раньше, чем её могли бы пожрать глаза пожара, прибрежного охотника. Корни какаовых рощ, благоухающих шоколадом, хватали ящериц и змей, вздувшихся от жара. Жизнь держалась только в рощах по милости ткущих корней, окроплённых рукой сербатаны. Но даже зимой не являлись сюда ни Хуана, ни Хуан. Так шли годы. Века.  Девятнадцать тысяч лиг воздуха над морем. Чёткие линии шиферной, плавучей чешуи, и обожжённого порфира под осколками звезд, и гладкого, как фарфор, гранита, литого из сливок, и чешуйчатых зеркалец ртути на зыбучем песке, и резких, как на гравюре, теней, прочертивших красноватые и жёлтые узоры. Ровно и мерно цветёт безысходное молчанье, осадок туманности. Дыханье стихий иссякает в царстве растений, иссушенных суховеем и древней жаждой пожара.  Гулкий звон звёздных одежд в сиротливом бденье пространств. Лунные оползни над застывшими соляными узорами. Удила неизбежности в зубах ледяных, резких, режущих волн. Вовне. Изнутри.  Там, где минералы сдвигали мягкий сумрак, влага сызнова начала тревожить сон земли. Было сыро, как в подвале, и всё светилось мягким светом. Словно кто-то уснул в стенках яблока-розы, затерянный под чешуёй и потрохами. Словно воздух проникся тайным вожделеньем, и он уже не пахнет плесенью, не отдает холодом картофельной кожуры, как бывало раньше под вечер, когда тьма опускалась на камни; потому что, хоть всё и обратилось в пепел, корни ткали жизнь на станках, которые тайно питала однорукая река.  Хуан Пойе хмыкнул. Гора наползла на него. Чтобы защититься, он поднял было потерянную руку и не успел шевельнуть другой -- сгинул пропадом. Куски порубленного змея. Осколки зеркала. Дух дождя над морем. Хуан не понял беды, и вот он лежит меж вершин, поразивших его шпорами говорящих скал. Только голова, она одна, катится по земле в пене речных волос. Только голова. Корни гнали сок в стволы, в листья, цветы, плоды.  Воздух стал живым и лесным; и маленькие слизняки -- нежные мышцы мха --  заколыхались у тайных расщелин каменистой, жаждущей почвы.  Хуан возродился в потомках. Капля его неисчерпаемых вод обернулась ливнями во чреве Хуаны, а те породили внуков -- судоходные реки.  Вот и всё на сей раз про Хуана и Хуану Пойе.  Судоходные реки, дети дождей, текли к морю и по земле, и под землей, побеждая горы, вулканы и коварные плоскогорья, встававшие плотами среди разверзстых бездн. Они натыкались на звёзды у глинистого дна и в глуби небес, глядевшихся близоруким хризопазовым взором в тихий хаос бродячих вод. текущих над скрытым ложем пористого песка, и в растревоженную грозой каменистую равнину.  Новый страшный толчок. Скривилось лицо воды, выплеснутой на берег. Подземные тучи плотного гула. Пыль податливых ям. Толчки. Клейкая жизнь растений ползла по земле. Реки, дети дождей, низвергали ее с неба; а там, где покров земли обсыпался, задевая о скалы, края разверзавшихся бездн, или сгорал на горячих, как звезды, вершинах -- ветер, испаренье зелени, спешил настлать новый слой, готовя жильё семенам нежных созвездий.  Но каждое растение, каждый росток поджидали удары, озноб, обвалы бурлящей глины. Крошились металлы, и нечем было дышать в жаркой, сухой, ядовитой пыли.  Золоту приближалось время сразиться ночью с шелудивым и шипастым Кактусом. Он свернулся многоглавым змием, но не укрылся от ливня тонких стрел.  Минералы ликовали вовсю, заглушая жалобу Кактуса, обратившегося в зелёный пепел, словно искрошилась скала. Погибли и другие растенья. Почернели обожженные плоды гуиро, а питайя тлела ярко, словно костровище.  Реки привыкали понемногу к тяжелой, смертной борьбе тех, кто, съёжившись, жил за горами, и перелетал ущелья, чтоб спастись, и нырял в землю, в темное царство осязанья переплетенных корней.  И понемногу в глубине дождя прорезалось молчанье минералов, -- оно звучит и посейчас, -- ушедших в себя, впившихся в твердыню, готовых рвать и кусать проросший зеленью слой -- тень тучи, напоенной судоходными реками, и сон, который помог вернуться хрустальной руке.  Хрустальная рука сербатаны. Грива ее пузырчатых корней в ночной воде. Золото ее взоров. Рука утишила на миг весеннюю дрожь земли и она же всколыхнула её с новой силой -- радостью губчатого тела, молочного смеха, подобного каплям, сочащимся из раны в стволе каучукового дерева. Мёд в сумятице тропиков. И -- первый трепет любви под солнцем равноденствия; радость позвонков, еще недавно проступавших бугорками на хребте хищной рыбы.  Хрустальная рука сербатаны примирила раскаленные камни и большие реки. Но тут же началась новая борьба, занялся новый пожар, возгорелся солнечный азарт соков, зеленых, красных, черных, синих и желтых. Спячка рептилий в серных испареньях и холодном сверканье терпентина.  Неведомо какую тоску плело и расплетало первое созданье, слепое, неподвижное, как камень, и мохнатое от влаги. Зудели глинистые десны в послеполуденной духоте. Щекотало все тело той щекоткой, которой мучится початок под зубами мыши. Ныли когтистые отростки. Шевелились щупальца. Четко и прямо летели хищные птицы. Мох -- дым озера-пожара, в котором пылала рука,-- заползал под кожу мужчинам и женщинам, слепленным из шорохов, с круглыми, как боб, ногтями, чье сердце подчинялось Луне, той самой что вызывает прилив и отлив океанов, отмыкает и запирает голоса цветов, выманивает паука и заставляет трепетать косулю.  В каждой поре его блестящей, словно тыква, кожи, слышался плеск воды, и, принесённого рукой сербатаны, его прозвали Струей Окоемов, и называли так до недавних пор. Пучки водорослей увенчали его маисовые ноги, и потому так необычен его шаг. Каждый след -- словно высохшее море.  Струя Окоемов мог стоять подолгу -- не совсем прямо, но все же на двух ногах. Два притока из мышц тоже завершались пальцами, а каждую ладонь, подобную маисовым лепёшкам, прорезали жилки, и они навевали воспоминания о зелёных листьях.  Когда лианы коснулись его лица, у него прорезался рот, но он не сказал того, что хотел сказать, только вскрикнул негромко. Лиана ползла за его пальцами, когда он поднимал и опускал руки, нащупывая изгибы стеблей. Вот он и прильнул к ней, чтобы рассказать, как плохо одному, да ещё если ты такой дырчатый. Так зародилась легенда.  Первый город назвали Змеёй со Струйками Окоемов, а стоял он на берегу реки, где водились розовые цапли, под сенью зеленых холмов. И были ниспосланы людям законы любви -- потаённой прелести сил, повелевающих душами цветов.  Струя Окоемов снял доспехи, прикрыл пах и девять дней кряду, до новолунья, пил отвар из девяти белых куриц, пока не вошел в силу. После новолунья под грудью его дышала женщина, а затем он целый день молчал, укрыв голову листьями, а спину -- цветами подсолнухов. Он зрел одну только землю, уподобясь нищему, до той поры, как женщина бросила к его ногам цветок маиса и он вспомнил её сокровенный смысл. А с полнолунья, когда месяц шел на убыль, женщина уже не дышала под его грудью, хотя всю его плоть мололо и пекло.  Было это в городе Змеи, из которого уходили гонимые ветрами люди, осталась только река и невесомые каменные храмы, и невесомые каменные башни, и невесомые дома, потому что город Змеи был только отраженьем.  Мужчины забывали понемногу великий закон любви, и женщины не дышали под их грудью после полнолунья. Мужчины не пили отвара по девять дней кряду, не облачались в одеяния из листьев и цветов, и не созерцали землю в благостном безмолвье. Дети рождались хилые, и не было окоема в их порах, а ноги можно было заплести в косу.  Зимой, в сезон дождей, гнило дерево, из которого строились дома. Чтоб нагнать на врагов страху и сркыть собственную слабость, из волокон сооружались звонкие башни, щеки красились желтой корой золотого ствола, веки -- зеленой травой, губы -- алым ачиоте, ногти -- черным нихе, зубы -- синим хикилите. Племя было жестоким, как блудный ребёнок, коварным, как таящийся шип, свирепым, как бесовская маска. Колдовская сила красок заглушала вопли и стоны жертвенных животных.  Приближалось первое нападенье пучеглазых пауков, у которых дрожали от злости и тело, и мохнатые, коленчатые лапы. Раскрашенные люди вышли им навстречу. Ни зелень, ни лазурь, ни багрец одежд и масок не помогли против тварей, которые наводнили пещеры, леса, горы, долины, овраги, как затягивают небо тучи коршунов.  Так и погибли раскрашенные люди убывающей луны, и таятся теперь на дне позабытых сосудов, едва проступая тенями на глянцевитых боках.  Осталось лишь несколько золотушных заморышей, а все потому, что они были невежественны и агрессивны, как их краски.  Только река Розовых Цапель осталась в городе, который, говорят, просто игра отраженья в сети птицелова, а может -- селенье из пемзы, преклонившее колено там, где пал побежденный Кактус. Осталась река и текла, не унося домов, едва колеблемых ресницами теченья. Но однажды ей захотелось узнать о затерявшихся людях, и, выйдя из берегов, она пошла их искать. Не нашла она никого. О встрече же ее с пауками известно мало. Они напали на нее с деревьев, камней и скал на небольшой, окруженной холмами равнине. Долго ощущала она привкус человека в оглушительном бурленье прорвавшихся сквозь решето вод, пока не вырвалась от тех, кто высосал соки погибших в горах людей.  О судьбе города знала невидимая Владычица Голубок Разлуки, основавшая другой город, у моря. Услышав, что с гор течет поток, несущий весть, она велела лугам цвести за двенадцать сфер перед нею, чтобы вода вошла в город в одеянье из лепестков, в дурмане благоуханий и рассказала о том, что забыли люди из края любви.  У ворот города, который тоже был собранием невесомых храмов, дворцов и крепостей, города, блаженно глядевшегося в раковину бухты, горный поток встречали звонкие осколки ветра, окаймлённые пестрыми перьями, и говорили так:  "О супруг Розовых Цапель! О ты, чья плоть -- сапфировая тень, а кости -- золотой терновник, о внук Хуана и Хуаны Пойе, судоходный сын дождей, мы рады приветствовать тебя в городе Голубок!"  Поток вошел в город, играя по пути с белым прибрежным песком, на Котором пёстрым ковром расселись в его честь морские птицы.  "Пускай поспит!" -- сказали колонны храма без крыши, отражавшие в дрожащей воде образ Владычицы Голубок.  Да уснет поток! Да стерегут его сон два ряда небесных жрецов! Да не потревожат птицы его благоуханного сна! Да не поклюют безмятежности отражений!  Приближались паруса стеклянных судов сновидений. И (откуда ж было им знать?) когда один корабль в забытьи вошел в реку, где вода была смешана с кровью погибших, отраженье его, нежное, как женское тело, стало женщиной. Свет засверкал, и скрипнули каменные зубы у медовой груди, у бедер ускользающего склона и у сокровенного цветка женской сути -- алого островка в устье, у самого моря. Так женщины и мужчины, родившиеся в новолунье, населили город Владычицы Голубок. Из темных речных вод выползали пауки.  Вулканической лавой хлынули на город птицы, возвещая о появлении Зеркальной Слюны -- Гуакамайо. И стали жить наперекор потоку, то ли в отражении, то ли в яви, племена, ушедшие от моря к горным склонам. Синева небес уводила их от синих волн. Багровые острия женских грудей высекали искры из кремня, и это был знак -- ведь припасть к женской груди, что обрести огонь в кромешном мраке.  Бродячие племена. Племена наперекор потоку. Племена, несущие морское тепло на горные склоны. Племена, согревающие воздух, чтоб породить жаркий край убывающей луны, где солнце не жжет, а охорашивается, как петух перед зеркалом. Корни плели и плели свою пряжу. Минералы плавились в недрах гор, и зелень била струями у круглого окоема, царства птиц.  Снова записали люди законы любви, пришедшие в самый первый город и забытые на горных склонах теми, кого не спасли ни жестокость, ни коварство, ни кричащие краски, ни маски с шипами Кактуса.  Сии заветы блюли люди, покинувшие город Голубок: звездочеты, до смерти глядевшие в небо, чьи кости сияли серебром, пропитавшись светом луны: зодчие, безумные от счастья, потому что в каждой поре их тела умещался окоем; торговцы, владевшие сладостным птичьим наречьем; воины, соратники метеоров, стремительные и непобедимые и на земле, и в море. Ветер раздувал пламя битвы, гремевшей в небе, под звездами ненасытного лета и под хлыстом зимних бурь.  Змеи изрыгали серу. Не было конца подземным жилам, разверзавшим жерла-пасти у подножий гор и холмов. Те, кто стерег входы в пещеры, звались жрецами. Пламя опалило им волосы, бороду, брови, ресницы, поросли подмышек и паха. Казалось, что среди зелени движутся раскаленные звёзды, прикрывшиеся одеждой, чтобы беседовать с людьми. Дух пепла пропитал их насквозь, и у богов их тоже был темный, нерадостный привкус. Пепел жжённых волос, замешанный на слюне жрецов, породил древнюю веру под скорлупой молчанья и горький плод первых чар.  И никто не знал, к чему это чудо бродячей, ускользающей жизни, примагниченной чарами жрецов к месту, где по преданью свернулся поверженный Кактус и встал первый город.  Муравьи извлекли из вод новый город, -- извлекли по песчинке древний город отражений и, умирая тысячами тысяч, скрепили телами новые, настоящие стены, возносившиеся выше старых деревьев, и храмы, где полет спящих птиц обратил в камень облаченья богов. Настоящие, физически ощутимые стены, и храмы, и дома, где можно жить и скончаться, а не какие-то отблески-отражения.  Потому и плясали люди пляски безмятежности, приволье каждодневной жизни. Но когти росли у зверей, и снова бог битвы вошёл в эти земли. Люди гибли сотнями и сотнями. Воины отринули негу городской жизни, взяли оружие и тяжелые камни. А вернулись -- разбитые, утратившие мужество, и кинулись к жрецам, чтоб те отогнали зло и не погиб сызнова под натиском зверей город, основанный на прахе павшего Кактуса.  В бой пошли женщины. Забыв о дыхании любви, мужчины познавали мужчин в тихой сени деревьев, в расщелинах высоких гор. Забыв о дыхании любви, ожесточались женщины, и тени ложились на их лица, возвещая о пробуждении мужества. В схватках со зверем люди цепенели в посмертной безмятежности, когда внезапные когти раздирали им спину, а зубы впивались в шею -- они и шли-то в битву, чтоб встретить свой конец от единственной силы, оставшейся рядом: от пум, ягуаров, тапиров или койотов; шли в бой, где  бились подчас одни женщины, а мужчины спасались бегством. И слышалось повсюду, как звери, опоённые ядовитым мраком, погружали когти в зыбучую смерть и рвали пульсирующую плоть зубами; и видно было, как золотые пумы убегали в самое себя, в мудрость собственной крови под шёлковой шкурой, в сладкую слюну, капавшую сквозь клыки, белевшие на багреце десен. И стекленел воздух, весь воздух земли, под молниями взглядов раненных в пах зверей, и злобно стонал кабан, потерявший глаз или ухо, а лес возвещал о боли жалобным визгом обезьян.  Сквозь невидь и морок возвращались победившие зверя женщины, и в рыжеватом багрянце костров, зажжённых в честь победы, сверкали золотом головы пум и шкуры ягуаров.  В те времена женщины взяли власть. Мужчины лепили игрушки, прибирали в домах, тихо стряпали диковинные кушанья с обильными приправами, и стирали белье; а были и такие, кто пел и пил вино, чтоб из воздуха восстали теплые сады блаженства, и гадал у пенистых вод, и чесал отдыхающим воительницам грудь, живот и пятки.  Медленно, по капле копились дни, и содрогались каменные плиты, изъеденные оспенными писменами, как проедает слюна зимы дощечки с летописями раскрашенных людей; и люди сочли себя богами, позабыв, что они лишь досужее порожденье скучающих богов.  Боги встретили зарю, сидя на корточках, а жители нового города лицезрели их раскрашенные тела и, оставив свои мысли в зеркале реки, расписали себе лица, расцветили радугой перьев, желтых, красных, зеленых -- всех тех цветов, какие нужно смешать, чтобы получилась белая слюна Гуакамайо.  В городе были теперь настоящие стены, и храмы, и дома -- из живой земли и муравьиных надежд, но река принялась их лизать и лизала, пока не осталось и следа от насыщенной жизни их амбаров, башен, пирамид,переулков и отливающих солнцем площадей.  Сколько языков реки лизало город, пока он не размяк, как сон, и не растворился в воде, подобно городам отраженья? Это был город Гуакамайо, Великой Зеркальной Слюны.


Кукулькан -- Пернатый Змей

Первая желтая сцена

Желтый занавес цвета зари, волшебного утреннего цвета. Желтый Кукулькан
-- и голова, и руки, и волосы, и ходули, и обувь, и одежда, и маска, и
перья, и браслеты--у желтого занавеса цвета зари. Перед ним Гуакамайо--
разноцветная птица с человека величиной. Кукулькан очень высокий, потому что
стоит на ходулях.
Кукулькан. Я -- как солнце!
Гуакамайо. Квак?
Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Кваку-квак, квак?
Кукулькан. Я -- как солнце! Гуакамайо. Квак, квак, кваку-квак, квак?
Кукулькан. Я--как солнце!
Гуакамайо. Ты-- солнце, аку-квак. Твой круглый дворец, обитель солнца,
владеет землей, и небом, и морем, и садами, и поутру, и днем, и ночью.
(Медленно, торжественно.) Утром, днем, ночью...
Кукулькан. Я -- как солнце!
Гуакамайо. Аку-квак. ты -- солнце, и твой дворец трехцветен -- он
желтый, как зори, красный, как полдень, и черный, как ночь.
Кукулькан. Я -- как солнце!
Гуакамайо. Ты -- солнце, аку-квак, ты -- солнце! Как солнце, не в силах
вернуться, летишь ты от утра к полудню, от полудня -- к ночи, снова к
утру...
Кукулькан. Я -- как солнце!
Гуакамайо.... от утра к ночи, от ночи к утру, и к ночи, и к утру, и к
ночи, и к утру... (Порхает все быстрее, все легче, и детская его резвость не
вяжется с тяжелым телом.) От утра к ночи, от ночи к утру, и к ночи, и к
утру, и к ночи...
Кукулькан. Я -- как солнце! Я выхожу, словно сутки, в желтом платье,
когда заря еще жаждет, и, не считая золотых жуков в моей влажной, пламенной
гриве, ласкаю блестящие, словно тростник, когти попугаев, белые перья цапель
и клюв птицы Гуакамайо, мерцающий лунным светом...
Гуакамайо (он тихо, бессмысленно бормотал "и к утру, и к ночи", но,
услышав свое имя, заволновался). Квак, квак, квак, квак!
Кукулькан. ... и еще я ласкаю в своем саду, где цветут вулканы,
огненный зоб птицы чорча, рассыпающей на лету золотой дождь, от которого
чихает изумрудами носатый пожиратель желтых нанес...
Гуакамайо (гордо чистит клюв о крыло). Квак, квак, квак, квак, квак,
квак, квак!
Кукулькан. Рано утром, когда земля как закрытая почка и воды еще не
утихли, я, желтый, словно заря, умываюсь в светлых озерах. Словно зеленые
жабы в синих складках, озера трепещут у яшмы прибрежных скал, и в дыханье
воды и камня лучи мои дробятся, сверкающими осами летят к ульям, и я лечу
дальше, не замочив одежды в озере, не опалив ее в улье, и в мое желтое тело
впиваются, ласково и жадно, острые зубы маиса...
Гуакамайо (нетерпеливо и шумно бьет крыльями, мечется, пытается
прикрыть перьями уши, чтобы Кукулькан понял, как ему надоело слушать одно и
то же). Квак, квак!
Кукулькан. Початки и мыши щекочут мое отраженье, они хотят его съесть,
насытиться его блеском. Они, как все и вся на свете, живут только мною. У
них кровь -- внутри, у меня -- снаружи. Мое сверканье -- моя кровь, а
отраженье мое светится, как тысячи светлячков...
Гуакамайо.... и к ночи, и к утру, и от утра к полудню, и к ночи, и к
утру...
Кукулькан. Из садов я лечу во дворец, мимо диких зверей, окунающих
когти в желтизну рассвета, чтобы увидеть сумрак, и мимо людей, тихо
слагающих песни о любви и о битве, и ткущих перья, прядущих нити, считающих
тучи, гадающих о судьбе по красным зернам и предающихся досугу юных дев. Мимо певцов, живописцев, гадальщиков, ювелиров...
Гуакамайо (трясет правой лапой, будто кидает красные гадальные бобы).
Что ж, погадаю... (Скачет, словно его поразило то, о чем бобы говорят.)
Жребий, жребий! (Качает головой, играет бобами и передразнивает
предсказателей.)
Кукулькан. В утренних моих чертогах, под балдахином из летящих птиц, на
троне из самого чистого в мире золота, я занимаюсь делами. Казначеи,
садовники, ключники сообщают мне о моем царстве: стелют ли постель облака, сменяют ли старые гнезда не гниет ли маис в амбарах... Гуакамайо (гневно бьет крыльями). Та-та-та-та-та...
Кукулькан. Обернувшись ягуаром, я играю до полудня в мяч или состязаюсь
с воинами в стрельбе из лука и из пращи. Но приходит полдень -- глаза у
людей слепнут от пота,--и. переждав тот миг, когда взгляд белого колибри
встретится со взглядом золотой стоножки, я снимаю желтые одежды и облачаюсь
и красное. Я унизываю руки рубинами и крашу уста кровавым соком хищных
цветов. Под воркованье голубок, присевших у воды, под сенью сосен я сплю, не закрывая глаз, в гамаке из дырчатых туч, смазав голову мякотью питайи и протянув когтистые руки к огненным жерлам гор...
Гуакамайо. Тьмы воинов, Кукулькан, попадают каждый день в твои капканы!
Тьмы воинов красят кровью закат под вечерней звездою.
Кукулькан. Я--как солнце! Как солнце! Как солнце!
Одним прыжком влетает Чинчибирин. Он очень легок. Он-- пламя, несомое
ветром. Весь в желтом, как Кукулькан, без маски, он держится подальше и от
желтого занавеса, и от пестрого Гуакамайо.
Чинчибирин (низко склонившись перед змием). Господин мой, великий
господин!
Кукулькан. В чем дело?
Чинчибирин (не выпрямляясь). Господин мой и повелитель, с тобой желает
говорить хранитель леса. Он отдыхал там, где кролики и папайя (дынное
дерево), и увидел, что все изменилось: плоды бегут, словно кролики, а
кролики сосут ствол и ветви. Теперь он повествует о диковинных делах. Семя
колибри посеяно на нашей земле.
Кукулькан, на ходулях, уходит направо. Господин мой,господин!
Кукулькан ушел. Чинчибирин поднимает голову и входит в волшебный
желтый круг, чтобы спастись от Гуакамайо; тот неподвижен,
словно спит.
Кукулькан -- как солнце, как солнце, как солнце! Гуакамайо (шумно и
гневно бьет крыльями). Квак аку-квак, квак? Аку-квак?
Чинчибирин. Как солнце!
Гуакамайо. А что с того, если в его дворце все -- обман и марево, как
во дворце Солнца? Все зыбко там, все мерцает и все неверно. А мы,
Чинчибирин, мы -- звери, певцы, жрецы, живописцы, чародеи, женщины, тучи,
листья, и воды, и жабы, и цветы, и ласточки...
Ласточки (вдалеке). Пи-у, пиу, пи-иу!
Гуакамайо. Кузнечики...
Кузнечики (вдалеке). Кри-кри! Кри-кри! Кри-кри!
Гуакамайо. Горл и н ки...
Горлинки (вдалеке). Гуль-гуль! Гуль-Гуль! Гуль-гуль!
Гуакамайо. Кабаны...
Кабаны (вдалеке). Хрр-хрр-хрр! Хрю!...
Гуакамайо. Петухи...
Петухи (вдалеке). Ку-ка-ре-ку!
Гуакамайо. Койоты...
Койоты (вдалеке). У-у-у-у! У-у-у! У! У-у-у!..
Лают псы, кудахчут куры, грохочет гром, свистят змеи, поют и щебечут
птицы, когда их называет Гуакамайо, плачут дети, смеются женщины, и
в довершение картины шумят, суетятся, судачат люди в толпе.
Гуакамайо. Нет ничего, Чинчибирин, все -- марево и морок, только
сменяется свет, когда Кукулькан идет от утра к ночи, от ночи к утру, и
потому нам кажется, что мы живы. Жизнь -- такой серьезный обман, что тебе,
Чинчибирин, этого не понять.
Чинчибирин (приближаясь к нему). Расскажи мне о мраке...
Гуакамайо. Квак? Кваку-квак?
Чинчибирин. Да, расскажи о мраке! Ты ведь не злой! Ты не обидишь
Чинчибирина!
Гуакамайо. Вечер и ночь созданы для женщин. Когда восходит вечерняя
звезда, прекрасная, как плод нанес, звезда, которой жаждет и алчет небо,
Кукулькан уходит от мужчин в жаркие, влажные земли, пристанище любви. Мрак
создан для женщин. Женщина -- это безумье, Чинчибирин. Это -- укус
тарантула.
Чинчибирин. Говори, говори!
Гуакамайо. Покорные служанки приходят к Кукулькану, и руки его пахнут
их грудью, а женская грудь, Чинчибирин, как птичье гнездо. Они снимают с
него одежды, обагренные кровью воинов, и укрывают его огромным черным
плащом, а рубиновые кольца и браслеты заменяют обсидианом.
Чинчибирин. Говори, говори, аку-квак, говори дальше...
Гуакамайо. Желтые, как воск, старухи несут ему на черных подносах,
тронутых лунным светом, сласти, табак, маисовую кашу и горячее фруктовое
вино. И, наконец, женщины, подобные морским растеньям -- то ли рыбы, то ли
звезды, готовят его к свадьбе, натирают его тело так нежно, словно его
касается паутина. (Умолкает на миг, подносит лапу к клюву.) Ах ты, зуб
разболелся! (Топает лапами от боли.) Все зубы болят!
Чинчибирин. А что такое женщины?
Гуакамайо. Женщины. Чинчибирин,-- это растенья.
Чинчибирин. Так ты говоришь, они готовят к свадьбе моего повелителя,
великого господина, и натирают тело нежно, как будто его касается паутинка...
Гуакамайо. Да. А когда приготовят, ведут в покои, и там его ждет дева,
которая будет ему женой до самой зари.
Чинчибирин. Почему до зари?
Гуакамайо. Каждую ночь из глубокого озера высовываются руки, хватают с
ложа супругу повелителя и низвергают в бездну, разбивая зеркало жизни,
чтобы у Кукулькана не было детей.
Чинчибирин. Молчи! Ты -- обманщик.

Первая красная сцена
Красны!! занавес цвета заката, волшебного цвета заката. Кукулькан --
весь красны, без ходуль, в красных сандалиях, красной одежде воина, красной
маске с красными усами, красных перьях, стоит на одном колене и целится из
лука. Немного позади Чинчибирин, тоже в красном, без маски, тоже целится из
лука. Наконец они стреляют в красный занавес, и всякий раз, как стрела
попадает в цель, слышится стон. Тимпаны и барабаны отбивают ритм боевой
пляски. Кукулькан и Чинчибирин пляшут, стреляя. Занавес стонет, словно
раненный насмерть. Все гулче удары о полое дерево, все ближе звон металла,
все громче треск коры, борьба отчаянней, и разрывается от крика занавес
заката. Глухо бьют барабаны. Красный занавес падает. Кукулькан исчезает.
Чинчибирин склоняется долу; у него осталась одна стрела.
Чинчибирин. Господин, мой господин, великий господин! (Поднимает
голову. На лбу его, словно светлый плод, сверкает вечерняя звезда.)
Гуакамайо (за сиеной). Квак, квак, квак, квак, квак, квак!
Чинчибирин (оборачивается на голос и кладет стрелу). Лучше встретить
тебя на тропе исчезновенья, предвестник беды!
Гуакамайо (входит, волоча крылья, словно пьяный). Я выпил, чтоб унять
зубную боль, и вот веселюсь!
Чинчибирин (встает перед ним и целится). Как ты хочешь меня обмануть?
Гуакамайо (испуганно отшатывается). Аку-квак, я ничего не хочу. Когда
Гуакамайо пьян, он видит правду, и если ты послушаешь его. в бездонные сумы
твоих ушей упадут изумруды слов.
Чинчибирин. Почему-то от твоего голоса у меня знобит душу. Расскажи мне
о мраке...
Гуакамайо. Нет, я скажу тебе о свете.
Чинчибирин. Помни, эта стрела -- для тебя.
Гуакамайо. День -- тропа солнца, но Владыка Неба и Земли движется не
так, как мы видим. Аку-квак! Нарисуй стрелой на песке, как движется солнце.
Чинчибирин. Ты пьян!
Гуакамайо. Да, я пьян, но я могу начертать путь солнца. Не бери в руку
стрелы, тут довольно и лука.
Чинчибирин. Ты хочешь меня обезоружить...
Гуакамайо. Держи его сам, только подними повыше, и ты увидишь, как
движется солнце.
Чинчибирин. По дуге. Выходит отсюда, поднимается к глазу белого
колибри, спускается вот так и прячется тут.
Гуакамайо. Так мы видим, аку-квак. но движется оно иначе.
Оно выходит отсюда, поднимается в полдень туда, где сверкает глаз
колибри, маисовый зуб, -- к середине неба, а после спускается по прежней
дороге и прячется там, откуда вышло. Оно проходит полови ну дуги -- и не
больше.
Чинчибирин. Пьяное безумство хуже зубной боли. Кто, как не пьяный,
скажет такие слова? Ты сам твердишь без конца, что солнце идет от утра к
ночи, от ночи к утру, и к полудню к ночи, и к утру... Ты твердишь, что все
зыбко в недвижных бликах мира и мы кажемся себе живыми только потому, что
меняется свет, когда Кукулькан идет по небу. Это знают ласточки, горлицы,
кузнечики, петухи...
Гуакамайо. Когда мы думаем, что мы -- это мы, мы просто вспоминаем. Ты
помнишь мои слова и. не желая слушать, защищаешь их из самолюбия, словно они
-- часть твоих сокровищ.
Чинчибирин. Что ж мне, забыть их, когда ты внушаешь, что солнце
проходит половину трехцветного пути? Нет, аку-квак!
Гуакамайо. Я объяснил бы тебе все, если бы ты схватил свою память и
свернул ей шею, как цыпленку.
Чинчибирин. Индюкам сворачивают шею, пока они пьяны. Есть тут один
пестрый индюк...
Гуакамайо. Жизнь -- слишком серьезный обман...Тебе того не понять,
чересчур молод, аку-квак...
Чинчибирин. А эта стрела -- слишком острая.
Ралабаль (его не видно). Кто знает ветер, как я, Ралабаль, я-а-а-а?.. Я
расчесываю струи водопадов, изогнувшихся стеклянными стволами, корни -- в
небе, ветви -- снизу, и стеклянную пену листьев, и радугу цветов. Я,
Ралабаль, поставил стражу у острия твоей стрелы, чтобы она не попала в
изумрудное сердце Гуакамайо.
Чинчибирин. Да, поговорка не лжет! Люди говорят, что пьяных берегут
боги, чтоб они не свалились в канаву, и не заспали своих детей, и не
отвечали за то, что натворят, когда и говорить не могут, только плюются.
Ралабаль (его не видно). Я, Ралабаль, я-а-а... Я посылаю ветер, я
опьяняю зельем, зеленым зельем зимнего сердца, больного гнилого ствола, где
кишат муравьи, пауки, ящерицы, черви, гусеницы густой вязкой тьмы и гусеницы тьмы прозрачной... Но раньше, чем небо покроют жуки блаженного мрака, я должен вернуться на свой сторожевой пост. И еше -- я скажу, что идут пастухи со стадом, я. Ралабаль, я-а-а-а-а!..
Чинчибирин. Подожди, Ралабаль, знаток ветра! Взберемся на дерево,
продолжим беседу, и рассуди нас с Гуакамайо. Ты слышал наш спор.
Гуакамайо. Никуда я не полезу, я пьяный, и зубы у меня болят.
Ралабаль (его не видно). Без лишних слов влезем на деревья, то пастухи
испугаются такой большой пестрой птицы и воина об одной стреле.
Чинчибирин. Лезем! Листья опадают от дыханья Ралабаля. Мы не слышим
друг друга, только ветер гудит. (Подталкивает Гуакамайо.) Иди,я помогу! Лезь
первым... Осторожно... Сломаешь кость, придется вставлять початок.

Гуакамайо хнычет и всхлипывает, пытаясь влезть на дерево.
Гуакамайо. Хнык!
Чинчибирин. Вверх!
Гуакамайо. Хнык!
Чинчибирин. Вверх!
Гуакамайо. Хнык!
Хуваравиш (его не видно). Быть не может! Быть не может! Так говорит
пастухам сердце, одолевая туман, густой, тяжелый и мокрый, мокрей дождя.
Ралабаль (его не видно). Молчи, Хуваравиш, повелитель бессонных песен!
Это не пастушье сердце. Это топорщится ворс их грубых рубах, промокших, как
губка, от тумана, подобного млечному соку трав.
Чинчибирин. Вверх!
Гуакамайо. Хнык!
Хуваравиш (его не видно). Что знаешь ты, Ралабаль? Ты шатаешься, как
пьяный. Ты врываешься, куда хочешь, льешь воду, калечишь деревья, сносишь
дома...
Ралабаль (его не видно). Я, Ралабаль, я-а-а... ветер... свободный...
дикий. Не будем препираться, хоть и хочется нам укусить друг друга! Верни
пастухов -- тут сводят счеты Чинчибирин и Зеркальная Слюна.
Чинчибирин. Вверх!
Гуакамайо. Хнык!
Они так и не лезут на деревья.
Хуваравиш (за сценой). Я, Хуваравиш, повелитель бессонных песен, верну
пастухов в надвинутых на уши сомбреро, в деревянных сомбреро-ведрах,
пропахших молоком и козьей шерстью. Я верну пастухов, обутых глиной, чьи
пальцы, словно ложки, черпают землю, а старые штаны пестры, как здешний
край! У этого -- туча на заду, у того -- мотылек на ноге, у третьего -- на
спине цветок. Бабка Заплатница разрисовала их одежду...
Чинчибирин. Повелитель бессонных песен, верни пастухов, стрела моя ждет
не дождется пестрой крови обманщика!
Гуакамайо. Верни их, но раньше спроси -- пастухи знают средства от
зубной боли. Где мои прекрасные зубы -- кости рта? Проклятые колдуны
насовали имеете них маисовые зерна.
Ралабаль (за сценой}. Они остановились, они идут назад, им не
понравился этот путь. Спасибо тебе. Хувараниш! А теперь, хоть на миг,
посыплем ноги землею и послушаем спор Чинчибирина с Зеркальной Слюной!
Хуваравиш (за сценой). Я дам Великой Слюне то. что пьют пастухи, когда
холодным утром у них но рту горят гнилые зерна маиса, которых не выплюнешь.
Я, повелитель бессонных песен, знаю, как страшна зубная боль.
Ралабаль (за сценой). Я. Ралабаль, я-а-а-а... Я принесу питье и стану
видимым, чтобы дать его выпить... Страшна зубная боль...
Становится видимым.
Отпей из праздничной чаши, и боль пройдет. Ты перетер зубами слишком
много лжи.
Гуакамайо. Квак, квак, квак! Квак, квак, квак! (Опускает клюв в чашу и
жадно тянет снадобье.) Где мы? Зубы не болят, ты -- чародей, Ралабаль. Когда
проходит такая боль, -- а моя прошла, как не бывало. -- кажется, что ты на
другом свете. Вот я и спросил: "Где мы?" Я был себе гадок, а теперь я опять
себе нравлюсь.
Хуваравиш (за сценой). Ралабаль дал тебе питье, сменяющее боль на
радость. Стрела смерти поражает, как надо, только тех, кто доволен. Кто
умирает довольным -- не умирает. Если б я готовился к смерти, я попросил бы
у Ралабаля его питья.
Чинчибирин. Ну, аку-квак, продолжим спор. Я хочу переспорить тебя, пока
ты весел.
Гуакамайо (хохочет). Квак-квик, квак-квик, квак-квик, квик-квак,
Квак-аку-квак, аку-квак, кви-ква-квак!
Чинчибирин. Если я переспорю, я застрелю тебя и, пока ты не остыл,
обмету тобой, как метелкой, озера и реки, посеревшие от твоей лжи.
Хуваравиш (за сценой). Я весь обратился в слух. Каждый листик этих деревьев -- мое ухо. Я не упущу ни слова.
Ралабаль. Мы знали, что у повелителя песен зеленые уши. Он -- Пастух
Зеленое Ухо.
Чинчибирин. Ты говоришь, аку-квак, что солнце доходит до глаза колибри
и возвращается назад. Почему же я вижу, как оно падает не туда, откуда
вышло, а в другом краю неба?
Гуакамайо. Так оно и есть. Солнце доходит до глаза колибри и
возвращается. Вечерний путь, другая половинка лука -- один обман (настойчиво), обман, обман, аку-квак...
Хуваравиш (его не видно). Пойду поищу Бабку Заплатницу! Она возьмет иголку с ниткой и пришьет к моим ушам эти бредни.
Ралабаль. Помолчим, пусть говорят.
Чинчибирин (резко). Что я вижу, то вижу, и это не обман! Я вижу, как
прячется солнце, описав дугу в трехцветном чертоге, и прячется оно не там.
откуда вышло! Что я вижу, то вижу!
Гуакамайо. Мы попусту тратим слова!
Чинчибирин. Нет!
Гуакамайо. Аку-квак? Ты, наверное, отпил из чаши. Глаз колибри --
маисовый зуб Солнца.
Чинчибирин. Ты говоришь, ему больно... у него болят зубы, оно не идет
по вечерней дороге, а возвращается по утренней назад.
Гуакамайо. Вечера нет, он -- наважденье...
Чинчибирин. Вот ты и запутался! Если солнце идет назад, кто же справляет свадьбу ночью? Ночь создана для женщин. Женская грудь-- как птичье гнездо. Кого же переодевают, чьи вечерние одежды сменяют на одежды мрака и красные рубины на черные камни тьмы? Ты говорил так сам! Я тебя поймал на слове, победил твоим же оружьем! А та, кто делит с ним ложе до зари...
Гуакамайо. Покровители наши ушли. Где Хуваравиш?
Ралабаль. Я не ушел, и я не здесь.
Гуакамайо. Я все объясню. Слушай, Чинчибирин, и запомни крепко, словно
Бабка Заплатница вдела в иглу волос своей слюны и пришила мои слова к твоему
сердцу!
Чинчибирин. Я слушаю, я жду твоих слов, Зеркальная Слюна.
Гуакамайо (торжественно). Солнце восходит, достигает глаза колибри в середине неба и движется назад, отражаясь в другой половине небосвода, в огромном зеркале. Потому меня и зовут Великой Слюной Обманного Зеркала! Это мы, зеркала, создаем мир. Ночь, созданная для женщин, -- обман. Солнце не достигает ночи. Туда является его отражение. И женщина не в состоянии отличить наваждения от истины. Кукулькан не спит с ней, и любит она только его образ.
Чинчибирин. Ты играешь словами! Камень из моей пращи разобьет это
зеркало, и Кукулькан, мой великий господин, будет любить ту, кто осталась с
ним до зари.
Гуакамайо (удивленно). Чинчибирин, убей меня, пусти стрелу -- но не
мечи камня!
Чинчибирин (целится). Я убью тебя алой стрелой!
Гуакамайо. Нет! Возьми
ту, что подобрал в Краю Изобилья!
Чинчибирин (удивлен, что тот знает его
тайну). Желтую?
Гуакамайо. Квак! Когда ты её подобрал, она не была стрелой!
Чинчибирин. Она была цветком... Желтым цветком Яи...
Гуакамайо. Желтая стрела -- невеста Кукулькана. Она будет с ним до
зари!
Чинчибирин (стиснув зубы, отступает медленно, закрыв лицо рукой; другая
рука беспомощно повисла, в пальцах -- уже бесполезный лук и алая стрела).
Яи, желтая стрела... стрела... моя стрела... Яи...Яи...
Гуакамайо. Ты --лучник! Лучник! Яи -- стрела! Я -- радуга, аку-квак!
Жребий Солнца брошен!

Первая черная сцена
Черный занавес цвета ночи, волшебного цвета ночи. Кукулькан
раздевается. Падают на пол и маска, и колчан, и украшенья, и одежды. На
ногах проступают пятна крови, брызги заката. Женщины, чьи руки колышатся,
как пламя, под звуки далеких дудок и окарин облачают его в черное, кланяясь
и танцуя. Другие женщины вползают на коленях, поднимаются, разрисовывают
черточками и точками его лицо, грудь, руки, ноги, пока он не становится
похожим на расписной кувшин. Третьи, с ночными звездами в распущенных косах,
украшают его камнями цвета тьмы, обувают в темную кожу, надевают на голову
обруч с черными перьями. Музыка умолкает. Все женщины уходят, танцуя и
передавая друг другу красные одежды, упавшие к ногам Кукулькана. Они ушли, и
Кукулькан ложится у черного занавеса ночи на ложе тихих теней.
Кукулькан (в нос, сквозь зубы, во сне). Тень, ночная трава, зелень без
шипов. Черные черепахи, круглые, как сердце, играют невдалеке. Они играли
так много, что уже забыли, как играть и во что...
Бородатая черепаха. Как играть, сестрицы?
Черепахи. Играть, как играется. Бородатая Барбара спрашивает нас, а сама не играет. А мы, сестрицы, играем, и чавкает вода, и глухо звенят наши панцири, стукаясь друг о друга.
Бахромчатая черепаха. Разве ты забыла, сестрица, какие у нас игры...
Черепахи. А-ха-ха, Бородатая Барбара!
Бахромчатая черепаха,... если спрашиваешь, как нам играть?
Бородатая черепаха. А во что мы играем, сестрица? Зачем ночью игры? Не
знаю, как вы можете так жить! Ночью -- игры, днем -- спите...
Бахромчатая черепаха. Знаешь, только забыла.
Черепахи. А-ха-ха, Бородатая Барбара!
Бородатая черепаха. На том берегу тихо!
Бахромчатая черепаха. А-ха-ха, Бородатая Барбара!
Черепахи. А-ха-ха...
Бахромчатая черепаха. Играть -- наш долг. Все достойные черепахи
обязаны играть.
Черепахи. А-ха-ха!
Бахромчатая черепаха. Нет, вы лучше послушайте. Игра -- наш бунт. Когда
нам, черепахам, надоедает таскать свой панцирь из часа в час, изо дня в день,
таскать и таскать и терпеть, мы ищем труда повеселей, и вот играем.
Бородатая черепаха. Что ж, твоя взяла. Бахромчатая сестрица, звенящая
пузырьками вод! Давайте играть!
Черепахи. А. Бородатая, теперь -- играть, а раньше нагло спрашивала,
зачем мы играем!..
Снова слышатся звуки окарин и тростниковых дудок, потом -- праздничные
крики. Босые старухи в черном мелкими шажками несут Кукулькану на черных
подносах маисовую кашу с медом и без меда, дымящийся черный тамаль, круто посоленное мясо, приправленное перцем, и плодовое пино. Другие, еше старше, несут жаровни из обожженой глины, на которых трепещет пламя,-- они будут курить благовония.
Одна из старух подносит к губам Кукулькана тростниковый стебель, набитый
табаком. Старухи исчезают в бездонных йодах времени. Вверх поднимаются белые
облака жертвенного курения и синий дым табака. Музыка громче. С обеих сторон
выходят по пять девушек; у ног, внизу, над ступнями, они держат тростниковые
плетенки, и ряд их похож на изгородь, украшенную зеленью, желтыми цветами и
чучелами красных птичек. Ступая взад и вперед, в такт музыке, звенящей у их
ног, девушки приближаются к ложу. Подойдя вплотную, они бросают цветущие
плетенки и кидаются врассыпную.
Полная тьма. Смолкают тихие звуки дудок и окарин. В тишине стучат друг
о друга черепашьи панцири, но их перекрывает голос Хуваравиша.
Хуваравиш (его не видно). Я, Хуваравиш, повелитель бессонных песен,
слышу в безмолвье берега стук черепашьих щитов, раздольные игрища. Бахромчатая черепаха ускользает от сестер, собравшихся вокруг Барбары, к другим своим сестрам. Бахрома ее -- лучи. От ее золотого щита -- золото сомнамбулически бродит во сне -- отскакивают в море искры, обращаясь стайками прозрачных рыб. Вода вытягивает губы пролива, пробует землю на вкус. Черепаха, золотая и важная, как жрец, смотрит на игры сестер, больших и маленьких. Они стучат, и стучат, и стучат друг о друга, вереницы черепах. Весь берег волнуется и ходит ходуном, словно грудь танцующей девы.
Черепахи. А-ха-ха, Бородатая Барбара, полунощная жалобщица!
Бородатая черепаха. Оставьте меня, я хочу видеть невинную деву! Что вам любовь? Вы не узнаете ее, вы слишком стары. Лицо у девы, должно быть, прекрасно подобно ясному дню.
Бахромчатая черепаха. Я одна видела день! (Она светится во мгле, как
огнедышащий холм золотого песка.) День сотворен для мужчины.
Бородатая черепаха. Для кого? Как ты сказала?
Бахромчатая черепаха. Мужчина -- это... это... Это такая женщина,
только мужского пола...
Бородатая черепаха. Наверное, божество... Случись такое со мной, я б
себя сочла божеством.
Хуваравиш (его не видно). Я, повелитель бессонных песен, видел и день и
мужчину.
Черепахи. А-ха. Бородатая Барбара, расспроси-ка его!
Бахромчатая черепаха. Так я же говорила. Мужчина -- это женщина, только
днем. Вот и вся разница, другой нет.
Черепахи. Скажем, как твердят волны: "Какая-нибудь да есть!"
Бахромчатая черепаха. Повелитель бессонных ночей, дозволь моим твердым
сестрицам повторить, что твердит сердце моря, синее сердце моря...
Хуваравиш (его не видно). Барбара не повторила...
Бородатая черепаха. Я тоже думаю, что разница есть. Да, надеюсь, есть
разница между мужчиной и женщиной.
Черепахи. Какая-нибудь да есть!
Бородатая черепаха. Пустите меня, мне нужно видеть невесту. Женщина --
это такой металл, мягкий, как хлопок.
Черепаха. Играйте, сестрицы! Играйте в волнах, забудем о тяжести
панциря!
Бахромчатая черепаха. Глаза слипаются, спать хочу! Барбаре не терпится
увидеть деву, с которой спит Кукулькан! А я не пойду, я и так еле-еле
забыла, как вырывают из сердца любовь, словно дерево из земли.
Бородатая черепаха. Вырвать ее нельзя. Когда в жестокой борьбе рухнет
дерево, на корнях бьются комья земли, влажной, как сердце, и зеленые вихри
трав, источающих слезы, а в земле остаются обломки самых крупных корней.
Хуваравиш (его не видно). Беседа наша занимательна, однако пора и за
дело. Бородатая Барбара сочится соленой водой, ей не терпится увидеть спящих
любовников.
Черепахи. А ты что должен делать, Хуваравиш?
Хуваравиш (его не видно). Петь.
Черепахи. А мы -- играть... Правда, сейчас мы не можем играть в мяч.
Хуваравиш. Я стану видимым, и спою, стоя среди вас.
Во тьме, предваряя луну, засветился, словно светляк, золотой шит
Черепахи, и мы видим в глубине у занавеса счастливую чету на шкурах пум и
ягуаров, которые время от времени глухо рычат. Барбара, черепаха с усами и
бородою, подбирается к ложу. Хуваравиш поет песни блаженного бдения, а
черепахи, играя, ударяются друг о друга.
Хуваравиш. Стрелок из сербатаны покинул сундук гигантов, а в том
сундуке -- песок, а над песком -- вода, сперва потемней, потом посветлей,
потом зеленее, потом голубее, потом водосолнце, потом водонебо!..
Стрелок из сербатаны покинул сундук гигантов, набравши в рот пузырей,
чтобы бить медососов, вонзивших клювы в деревья и застывших так на все лето.
Стрелок из сербатаны покинул сундук гигантов, запасся пузырями, чтобы
стрелять в колибри, в маленьких птиц, живущих росой и медом, красных,
зеленых, желтых, лиловых, черных. Он не знает, дивиться своей сербатане или
ее бояться, а счастье поет и гудит в его ушах!
Зеленые колибри-медососы. Медосос, медосос, медомедосос!
Хуваравиш. Далеки и стрелок, и птицы от невидимого Кукулькана и от той,
что смешала дыханье с его дыханьем...
Зеленые медососы. Медосос! Медосос! Медосос!
Хуваравиш.... смешала дыханье..,
Красные медососы. Медо-медо-сос! Медосос!
Хуваравиш.... смешала дыханье и потеряла навеки легкость движений!
Бородатая черепаха, О-ох! О-ох! Она проснется, как птицы, от грохота
бури.
Хуваравиш. Может -- да... Может -- нет...
Красные медососы. Медо-медо-сос! Медо-медо-сос! Медосос!
Желтые медососы. Меду медо-сосам! Меду медососам! Меду-меду-меду!
Лиловые медососы. Меду медо-сосам, меду, меду! Меду медососам!
Черные медососы. Мед-медо-сос-и-медо-сос! Мед-и-медо-сос!
Медо-медо-сос.
Хуваравиш. Веселые, в пестрых перьях, живут они весной на безмятежном цветущем дереве.
Лиловые медососы. Медо-медо-сос! Медо-медосос-медосос!
Бородатая черепаха. О-ох! О-ох! Разбудим ее! Зачем ей терять навеки
легкость движений? Положи ее на мой щит, и я унесу ее и край, где
просыпаются девы, словно птицы...
Черные медососы. Мед-медо-сос-и-медо-медо-сос! Медо-медо-сос!
Хуваравиш. Она не проснется, Барбара!
Бородатая черепаха, О-ох, ох-ох-ох, о-о-ох!
Хуваравиш. Зачем ее будить? Она уснула, вдыхая запах того, кого сочла своим навеки.
Бородатая черепаха. О-ох, о-ох, о-о-о-ох!
Хуваравиш. И всякое утро над
местом ее покоя будет куриться дымок, как над алмазной копью.
Бородатая черепаха. О-о-ох! Просыпаются ли девы, обратившиеся в
колибри-медососов?
Хуваравиш. Может -- да... Может -- нет...
Бородатая черепаха. О-о-ох!
На дереве Кукулькана уснула дева колибри, но придет новый день, прогремит
первая буря, зимняя буря...
Хуваравиш. Может--да... Может--нет...
Бородатая черепаха. О-ох,
Хуваравиш, повелитель песен, помет летучей мыши жжет мне глаза.
Хуваравиш. Кукулькан уснул, потеревшись огненным телом о кукурузный
початок, который принесли с поля. И незримым останется перо – женский дух на сосновом щите!
Бородатая черепаха. Ох, о-о-ох, Хуваравиш, помет летучей мыши жжет мне
глаза!
Хуваравиш. Кукулькан уснул там, где родится жизнь, и ты не нащупаешь
сквозь кожу ни тела его, ни ожерелья из вражьих голов.
Бородатая черепаха. Ох, о-о-ох, жжет глаза! Порази меня сном! Глаза мои
влажны, как влажен колибри-медосос, расправляющий крылья...
Хуваравиш. Кукулькан защищен, как крепость, и песнь моя бьет крылами о
лик повелителя ночного часа, ибо я пою о девичьей красоте, обращенной в
бабочку.
Бородатая черепаха. О-ох! О-ох! Хуваравиш! Помет летучей мыши жжет мне
глаза!
Хуваравиш. Кукулькан неприступен, он уснул, и песня -- огненный стриж
-- спалила небо над деревом, где гибнет легкость движенья, над местом, где
сплетаются тропы, и судьбы, и пуповины!
Бородатая черепаха. Ох! О-ох! Хуваравиш!
Хуваравиш. Поднялись беззащитные розы без копий-шипов, и летают
медососы без копья-клюва...
Зеленые медососы. Медосос! Медосос! Медосос! Медосос!
Лиловые медососы. Меду медо-сосам! Меду! Меду! Меду!
Бородатая черепаха. Без клюва-копья чем вкусят они мед?
Желтые медососы. Мед-и-медосос! Мед-и-медосос!
Бородатая черепаха. А с клювом -- как тягостна сладость!
Красные медососы. Меду-меду-мед! Мед-и-мед!
Бородатая черепаха. Без клюва нет меда, а с клювом -- как горек мед!
Две тени, прозрачные, как вода, выходят из-за черного занавеса и
хватают ту, что спит в обьятьях Кукулькана. В глубине сцены громко и устало
стучат черепашьи щиты.
Хуваравиш. Ее унесли! Унесли! Ее унесли, а он неприступен! Ее унесли в
сундук гигантов! Ее унесли в город, где заперты все Двери, задвинуты засовы,
и никто не проникнет в храм, обитель червя и темного пуха! Ее унесли, о-ох,
ее унесли, она не проснется, как птица... ее унесли... унесли... Для него
расписала она узкий сосуд лица, воздвигла баш ню волос, а сердце ее -- не
больше плода какао -- горело, как воинский щит, как круг сковороды! Ради
него она надела темно-желтые ломкие браслеты с каменными бляшками и обмотала
шею девятью нитями из золота и черненого серебра. О-ох, далеко плыло благоуханье от подмышек ее и паха! Ее унесли... унесли... от нее остались на ложе только медная, блестящая серьга и бирюзовые цветочки!..
Слышен гром. Неподвижные колибри расправляют крылья и взлетают,
обезумев от счастья.


Вторая желтая сцена
Желтый занавес цвета зари, волшебного цвета зари. Чинчибирин -- в
желтом, без маски -- стоит перед ним на коленях. Встает, бежит на восток, на
запад, на север, на юг и каждый раз низко кланяется. Потом садится на
корточки недалеко от священного желтого круга, вынимает из-за пазухи
полотнище, желтое и круглое, как луна, расстилает его и кладет на него
кругами крупинки золота, бусы из зеленого стекла и кусочки копала, которые
сперва жует, а потом сжигает на маленьком жертвеннике. Из черной сумы
вынимает штук двести кораллово-красных зерен, смешивает их, берет по
нескольку пальцами и раскладывает в девять кучек на земле. В конце концов на
желтом полотнище остается одно зерно. Это -- дурной знак; Чинчибирин,
испугавшись, много раз трогает себе глаза, волосы, зубы, а потом сидит тихо.
Вдруг ложится навзничь, как мертвый, и медленно ползет в глубь сцены,
упираясь локтями, затылком, спиной, ступнями ног, но не вставая; коснувшись
желтой завесы, отряхивается, как мокрый зверь, и прыгает вправо и влево.
Чинчибирин.
Шелестят сухие деревья, Пляшет судьба на спелом солнце. Неприступен
свет сна речного. А завтра?
Шелестят сухие деревья. Легкость летней лени, под вечер, На закате,
когда не видно Пористого дерева, пляска скорбей и судеб в потоке ветра. Листья их пляшут вместе с ветром, Шелестят сухие деревья.
Входит Кукулькан -- в желтом, на желтых ходулях -- и становится перед
желтой завесой. Кукулькан. Я -- как солнце!
Чинчибирин. Повелитель!
Кукулькан. Я -- как солнце!
Чинчибирин. О, повелитель!
Кукулькан. Я -- как солнце!
Чинчибирин. Великий повелитель!
Кукулькан. Желтый кремень -- камень утра! Желтая сейба -- мать деревьев
-- мое желтое дерево! Желтое дерево, желтый батат, желтый индюк и бобы с
желтой спинкой,-- все у меня желтое!
Чинчибирин. Повелитель!
Кукулькан. Красный кремень -- священный камень заката! Красная сейба,
мать деревьев, прячется в закатном небе, увитая красной лианой. Индюк с
красным гребнем -- моя птица! Красный жареный маис -- моя пища!
Чинчибирин. О, повелитель!
Кукулькан. Черный кремень -- мой ночной камень. Черный высохший маис --
моя пища! Черный черенок батата -- мой черенок! Черный индюк-- моя птица!
Черная ночь-- мой чертог! Черные бобы -- мои бобы! Черный горох -- мой
горох!
Чинчибирин. Великий повелитель!
Кукулькан. Белая тыква льет воду на северные земли! Желтый цветок --
моя чаша! Золотой цветок -- мой цветок!
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак-квак!
Кукулькан. Красная тыква льет воду на земли заката! Красный цветок --
моя чаша! Красный подсолнечник -- мой цветок!
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак-квак!
Кукулькан. Черная тыква льет воду на невидимые земли. Черный ирис --
мой кувшин! Черный ирис -- мой ирис!
Чинчибирин. Повелитель, мой повелитель, великий повелитель!
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-аку-квак-квак! Аквак! Аку-квак!
Аку-квак!
Кукулькан. Пестрая птица, птица лжи! Сверканье ее не может пронзить
неба; потому что сверкает только нефрит и самоцветы перьев.
Чинчибирин. Он лжец и погубит всех нас. Голос его источает в уши
ядовитую слюну и гной -- в сердце.
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак-квак! Аку-квак!
Чинчибирин. Надо его убить! Труп его будет светиться белой радугой...
Кукулькан. А голос его, голос тьмы! Издали его оперенье сверкает
багрянцем крови, зеленью моря, золотом початков. Когда-то в сосудах тьмы все
было смутно, смешано, вязко. Не в силах терпеть тишину, боги впечатали след
своих сандалий, чтобы о себе напомнить. След сандалий, свой отзвук. А
Гуакамайо, играя словами, спутал отзвуки, следы богов. Гуакамайо опутал
языком их ноги, перепутал их обувь, подсунул правый отзвук вместо левого.
левый вместо правого.
Гуакамайо (его не видно). Ку-ку-ку-квак! Ку-ку-квак!
Кукулькан. Страшно было богам, кровью истекали их ноги в сандалиях не
по ноге...
Чинчибирин. Твои сандалии -- ходули...
Кукулькан. Мои ходули -- деревья, они растут!

Ходули начинают расти. Кукулькан стал выше.
Гуакамайо (его не видно). Ку-ку-ку-квак! Ку-ку-ку-квак!
Чинчибирин. Пращу и камень!
Кукулькан (ходули его растут, он почти исчез в вышине). Нет! Гуакамайо
бессмертен.
Кукулькан исчезает наверху. Ходули обрастают сучьями, превращаются и
деревья. Чинчибирин, собравший с земли и бобы и полотнище, держит прашу
наготове, чтобы метнуть камень и невидимого Гуакамайо.
Чинчибирин. Рынок -- большой Гуакамайо. Все трещат, все лгут, все суют
тебе разную пестрядь -- и продавец камышовых трубок, и продавец метелок, и
продавец известки, и продавец чашек, и продавец фруктов, и продавец рыбы, и
продавец птицы, и продавец червей. Повсюду снуют прыгуны, и пьяницы, и
торговцы, продающие сахарный тростник, который они украшают султаном листьев
и кутают в циновки, мягкие, как бабушкин голос... Что там? Сюда идет с
вестью сам Белый Барабанщик!
Белый Барабанщик останавливается под сенью ходуль-деревьев и медленно
опускает на землю какой-то узел. Потом берет барабан. Чинчибирин подходит
ближе.
Белый Барабанщик. Руки мои покрылись коростой в рощах смоковниц!
Барабаны мои круглы, как ствол! Бабка Заплатница -- вся в бородавках
колючек, завернута в плащ облаков. Мудрость ее -- серебро, и тот, кто ее
спросит, знает, что голос его войдет не в уши, а в сердце! (Развязывает
узел, вынимает крохотную старушку.) Добро пожаловать, Бабушка Заплатница, в
край зеленых посевов на склонах, похожих на рубахи, изукрашенные птицами,
зверьками, кроликами, в край расстеленных на земле рубах с синей дыркой для
головы, которая вылезет из склона! (Бьет в барабан.)
Чинчибирин (подходит к ней). Хочу тебя спросить, бабушка...
Бабка Заплатница. Спроси, сынок, спроси, только возьми меня на руки, не
могу я на земле сидеть.
Чинчибирин (поднимает ее, как младенца). Что за птица Гуакамайо?
Бабка Заплатница. Почему ты об этом спросил?
Чинчибирин. Так любопытно... Тут столько птиц, что запутаешься!
Бабка Заплатница. Что за птица Гуакамайо? Они бывают разные. Ты про
каких спросил?
Чинчибирин. Не знаю, бабушка.
Бабка Заплатница. Есть Гуакамайо с пестрой головкой, с желтым
крючковатым клювом, в зеленой одежде. Есть -- в желтых блестящих перьях;
есть цвета огня и цвета старой крови, с синим хвостом, и красивые,
лиловые...
Белый Барабанщик. Руки мои покрылись коростой в рощах смоковниц!
Барабаны мои круглы, как ствол! Бабка Заплатница -- вся в бородавках
колючек, завернута в плащ облаков. Мудрость ее -- серебро, и тот, кто ее
спросит, знает, что голос его войдет не в уши, а в сердце! (Бьет в барабан.)
Чинчибирин (перебрасывает бабку на другую руку). Я кладу тебя на левую
руку, ближе к сердцу, только скажи, бессмертны ли Гуа-камайо?
Бабка Заплатница. Да, бессмертны.
Чинчибирин. Почему?
Бабка Заплатница. Потому что они -- чародеи. Но ты хотел спросить о
другом, и вопрос твой убежал с кончика языка. Ты хотел узнать другое о
золотоглазых птицах.
Чинчибирин. От тебя ничего не скроешь. Гуакамайо...
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак! Квак-аку-квак!
Белый Барабанщик (очень тихо бьет в барабан). Не поминай его зря, грозу
накличешь!
Бабка Заплатница. А гром на барабане нагрохочешь.
Белый Барабанщик. Руки мои покрылись коростой в рощах! Барабаны мои
круглы, как ломти ствола! (С грохотом бьет в барабан.)
Гуакамайо. Квак-квак-квак! (Входит, порхая, падает, гремит гром.
Гуакамайо сердится.) Кварак-квак! Кварак-квак!
Чинчибирин (когда умолкли барабан и Гуакамайо). Ты нам поможешь в нашем
споре; Хуваравиш, повелитель песен, и Ралабаль, повелитель ветров, слышали
нас. А нынче Бабка Заплатница нас рассудит.
Бабка Заплатница. У меня во рту пересохло. Что ж не припасли тростничка
для бедной старушки? Нас, стариков, не жажда мучит--у нас морщины в горле,
от кашля, вот мы и жуем все время, как бы сосем...
Белый Барабанщик. У меня вместо палочек -- тростник, чтобы дождь был
послаще. Бери, бабушка!
Чинчибирин. Ну, можно начинать?
Бабка Заплатница. Можно. От тростничка во рту -- сладкий дождик.
Вкусно, ух и вкусно! Не густо, не жидко...
Чинчибирин. Так по-твоему, аку-квак, в солнечном дворце -- один обман,
и жизнь нам только мерещится, просто Кукулькан, идет по небу от утра к
полудню, от полудня -- к ночи и к утру...
Гуакамайо. Аку-квак-квак-кварак!
Белый Барабанщик (заглушает его грохотом барабана). Слушай, а не трещи.
Зеркальная Слюна!
Бабка Заплатница. А ты не грохочи по коже, колибри перебудишь!
Гуакамайо. Достопочтенная бабушка, скажи, как унять зубную боль? Зубы у
меня болят, когда лунное затменье и когда при мне сосут тростник!
Бабка Заплатница. Во рту у тебя затменье. Твоя слюна скрывает осколки
луны, которая хрустнула на твоих зубах. Потому тебя и зовут Зеркальной
Слюной. Если вы соизволите в это поверить воин не умрет, только падет под
сенью сна, а из груди его выйдет желтое зеркало неба, круглая сковорода, где
на медленном звездном огне пеклись лепешки богов, желтые и белые лепешки из
желтого и белого маиса, а ночью -- черные лепешки из черного зерна
Белый Барабанщик, слушая ее речи, бил в барабан.
(Бабка переводит дыхание.) Луна, по совету Слюны красного пера, желтого
пера, зеленого, синего, лилового...
Чинчибирин. Радуга!
Гуакамайо. Я просил зубы вылечить, а вот ты как повернула
бабка-недоросток!
Белый Барабанщик (заглушает его голос грохотом барабана). Что за
привычка, слова сказать не дашь!
Гуакамайо. Аку-квак, ква-рак!
Чинчибирин. Колибри перебудишь!
Бабка Заплатница. Да, колибри проснутся от весенней бури!
Белый Барабанщик. Не могу! Как услышу его голос -- ушам больно. Вот и
грохочу бурю, чтобы залить его ливнем. Сухие уши |листьев знают этот голос
-- пламя. Бабушка, оставлю-ка я лучше |барабан, возьму тебя на руки. (Берет
ее у Чинчибирина.)
Чинчибирин. Говори! Ты недосказала.
Бабка Заплатница. Аку-квак научил луну, чтоб она попеняла богам на свой
удел -- и за себя, и за все глиняные сковороды "Разве это дело? Женщины
хлопают ладонями, лепешки лепят, а мы -- лопайся от жару!" Луна покраснела и
треснула, а КУСКИ ее черными бобами ночи упали в сны воина, и она воскреснет
выйдя из его груди.
Белый Барабанщик. Воин не умрет, из груди его родится луна, кумушка-луна, великая сковорода ночей! В груди его -- черные бобы отливающие блеском ночи.
Гуакамайо (насмешливо). Загадала бы. бабушка, что-нибудь похитрее...
Ну. скажи: что такое синяя миска с жареным маисом?
Бабка Заплатница. Небо в звездах!
Гуакамайо (доволен -- все идет, кик надо). А это что: летают яркие
перья, а после них -- вороны?
Бабка Заплатница. Угли после пожара.
Гуакамайо (не скрывая насмешки). Квак-кварак-кутрак! А что такое: сидит
у дома старуха и на голове у нее сено?
Чинчибирин. Сеновал! Замолчишь ты или нет?
Белый Барабанщик. Унеси ее, Чинчибирин! Если он будет смеяться над ее мудростью, я его стукну барабаном по голове!
Бабка Заплатница. Но ссорьтесь! Я устала, пора домой, Белый Барабанщик,
и не бей ты в барабан, не вызывай бури, чтобы весна не запоздала. Когда
проснутся колибри, луна будет в небе.
Гуакамайо (смеется). Квак, квак, квак, квак, квак!.. Квак, квак, квак,
квак!
Белый Барабанщик хочет передать Заплатницу Чинчибирину, она хватается
за его шею.
Бабка Заплатница. Нет, нет, мне пора, нам пора, не ссорьтесь!
Белый Барабанщик. Дай, заверну тебя... (Кладет ее на плащ,
заворачивает.) Скажи ей спасибо, аку-квак, а то я тебе вылечил бы зубы...
Чинчибирин. Не надо, Барабанщик, я с ним справлюсь, только узнаю
сперва, лжет он или нет. (Бабушке.) Хорошо ты все объяснила! И не поверишь,
что столько мудрости помещается в облачном свертке!
Белый Барабанщик (завязывает узлы по углам свертка). Вот узел севера,
белой руки, зажавшей белую лепешку. Вот узел юга, желтой руки, несущей
желтую тыкву. Вот узел востока, красных пальцев, кидающих красные бобы. Вот
узел запада, черных пальцев ночи. Четыре узла на небе, на облаке Заплатницы!
Чинчибирин. Тяжелая она?
Белый Барабанщик. Легче птички! Как перышко! На, проверь.
Чинчибирин (беря сверток). Идти бы с ней по дорогам, подбрасывать,
подхватывать... (Бросает сверток вверх.)
Барабанщик кидается к нему, но сверток у всех на глазах повис в небе
белой тучкой.
Белый Барабанщик. Что ты наделал?
Чинчибирин. Я не знал, что она -- тучка!
Белый Барабанщик. Лучше б я не давал ее тебе!.. (Мечется.)
Тучка плывет в небе.
Гуакамайо (ликует). Чин-чин-чин-чибирин! Чин-чин-чи-чи-бирин!
Чинчибирин-чин-чин!
Белый Барабанщик. Где барабан? Барабан!
Сильный ветер.
Чинчибирин. Она сказала, чтоб мы не дрались! (Пытается удержать
Барабанщика, который уже поднял палочки.) Не время драться... Надо спасти...
Оставь... Не бей в барабан... такие уж они, попугаи: перья -- что самоцветы,
а сердце -- черное.
Белый Барабанщик. Пусти... пусти мои руки... Я должен барабанить...
Прогремит буря, хлынет дождь, мы спасем Бабку, и пускай тогда посмеется этот
проклятый попугай.


Вторая красная сцена
Красный занавес цвета заката, волшебного цвета заката. Величественно,
как жрец, Кукулькан снимает желтые одежды. Проходит отряд воинов. Лица их,
руки, ноги окрашены красным соком; на голове у них алые перья, в ушах вместо
серег -- красные птички или багряные цветы. Одежда, обувь, щиты, луки,
стрелы всех оттенков красного, от неяркого цвета обожженной глины до
ярко-алого цвета свежей крови. Воины идут бесконечной вереницей. Облачившись
в красное, Кукулькан встает перед багровой завесой цвета заката, и под
громкие крики начинается битва. Вначале кажется, что воины не сражаются, а
торгуют -- они встают на одно колено, что-то предлагают, настаивают. Потом,
поднявшись, идут на приступ под гром барабанов и труб.
Хор (медленно). Из каких темных недр вырываются искры разрушенья?
Удушье и дым рвутся из раненого лона! Мало тебе, что я вдохнул твой запах и
вонзил твою стрелу в свое сердце? Чем оно пахнет? Скажи, чем оно пахнет,
ведь иволга молчит! Завтра будет поздно! Иссякнет мой слух. Скажи, как
пахнет сердце, прежде чем земля станет мне небом и мое пронзенное сердце
лопнет, как порванный мячик.
Вместе со всеми в занавес стреляют Кукулькан и Чинчибирин.
Чинчибирин (останавливается). После победы, воины, мы разожжем костер,
золотое гнездо, обитель ос, чьи крылья вскипают солнцем, горечью меда! Осы украли глаза у цветов, и цветы слепнут! Слепнут цветы! Вот мы и воюем, мстим за слепые цветы! Золотые осы украли глаза, унесли в соты света. Сотни и тысячи кур лишатся перьев, чтоб мы отдохнули от битвы на мягких ложах.
Хор (медленно). Мы отдохнем, попируем на вражьих трупах! Шесть дней и
двадцать дней назад мы были друзьями, мы узнали их запах, они знали наш.
Ветер носил к нам их волосы, благоуханные травы, и наши стопы попирали пену
плевков, и зубы наши желтели от их табака!
Красные стрелы осыпают красный занавес. Грохот закатной битвы громче
рева труб, от треска барабанов, черепашьих щитов и тяжелых камней.
Хор (медленно). Мы отдохнем, попируем на вражьих трупах! Шесть дней и
двадцать дней мы были друзьями, а сегодня мы возляжем на них или они на нас,
как враги! Нет нам покоя, пока на щиты не лягут головы без тел или тела без
голов! Воины, слушайте, воины! Мы жили в мире, ибо наши предки клали раз
в сто лет вражьи головы и вражьи трупы на свои щиты!
Стрелы дождем падают на занавес. Воины стреляют почти одновременно.
Стреляет и Кукулькан. Все пляшут под оглушительный рев труб, грохот камней и
барабанов. У самого занавеса загорается ритуальный костер. Он пылает. Воины,
вслед за Кукульканом, то отступают от пламени, то приближаются. Сыплются
стрелы, летят из пращей камни. Крики радости, гнева, битвы, победы.
Чинчибирин (останавливается и кричит, задыхаясь). Воины, корень битвы
-- в дыханье стрелка! Как прекрасно сразиться словом за то, что можно
нащупать острым лезвием взгляда в глазах врага и в его каменной груди.
Вражий взгляд ранил меня глубже, чем каменный нож. Кровь моя была птицей...
(Падает, встает.) Как тяжко раненое тело... не оставь меня так, привяжи
покрепче, чтобы я не улетел в пламя -- оно меня зовет!
Все пляшут. Кругом убитые и раненые. Одни воины падают, другие скачут
через трупы. Битва угасает с последним лучом солнца. Кукулькан пускает
последнюю стрелу и уходит. Чинчибирин лежит среди раненых и мертвых.
Чинчибирин (глухо). Кровь моя была птицей... Она летела во мне, и я
летел... как тяжко тело воина... который... который с ней расстается... Не
оставь меня так, привяжи покрепче, чтобы я не улетел в пламя...
Гуакамайо (входит медленным, похоронным шагом. Перья, упавшие на глаза,
придают ему задумчивость; кажется, что он, хмуря брови, хочет получше
разглядеть поле битвы. Он идет среди воинов, всматриваясь в лица. Видит
неподвижного Чинчибирина, склоняется к нему, слушает дыханье и радостно
хлопает крыльями). Уак-уак! Уак-уак! (Кружится, хлопая крыльями, у тела
Чинчибирина.)... бирин, квак, Чинчибирин, квак, Ринчинчибирин, квак, квак!..
Чин! Чин! Чин! Чинчибирин! Чин! Чин! Чин! Чинчибирин! Чин! Чин! Чин!
Чинчибирин! Чин! Чин! Чин! Чинчибирин! (Он квакает и причитает, топчась у
тела. Вдруг останавливается, идет к костру.) Чин! Чин! Чинчибирин! Чин! Чин!
Чинчибирин! Чин! Чин! Чинчибирин! (Подойдя к костру, поворачивается к
зрителям спиной и закрывает пламя крыльями.)
Чинчибирин (пытается встать, но не может поднять голову). Враги
возлягут на наших спинах! Мы будем служить им, они возьмут наших женщин,
наши камни, наши перья, нашу жатву! (Видит Гуакамайо и принимает его в
сумерках за многоцветную радугу.) Вот и радуга покрыла крыльями костер
битвы! От этого костра не остается пепла. Радуга встает в небе, и нет в ней
стрелы, отнявшей у нас жизнь. Я вижу, в многоцветные врата входят павшие
воины! Что думает радуга о наших врагах? Любит ли она тех, кто почил на
наших щитах, на наших обезглавленных трупах? На их спине она встала!
Гуакамайо шевелит крыльями.
Я вижу их цвета и различаю знаки, понимаю язык разноцветной воды,
изогнувшейся, как лиана, там, где было облако...
Гуакамайо (оборачивается, отряхивает крылья). Квак! Квак! Квак!
Чинчибирин (бьется, пытается встать, как больной в агонии, и говорит с
трудом). Что тебе нужно? Скажи, что тебе нужно? Радуга, радуга лжи, тяжко
пораженье! (Голова его падает на землю.)
Гуакамайо (подходит к нему). Мне нужна стрела! (Опускается рядом с ним
и гладит его лапой.) Последняя стрела! Та самая стрела, аку-квак!
Чинчибирин дернулся. Гуакамайо отпрянул в страхе.
Чинчибирин. Мой лук... стрела... стрела... моя стрела...
Гуакамайо. Твоя последняя стрела -- Яи!
Чинчибирин (с трудом, словно вспышка исчерпала его силы). Яи, желтый
цветок... как мо-и гла-за... со мной... как мо-и у-ши... со мной... как мо-и
но-ги... со мной... как мо-и ру-ки... Яи, желтый цветок! ( Кричит.)Яи!
(Пытается встать.) Моя слепая мать видела ее, и я ее видел слепыми глазами
матери... Яи! Цветок! Стрела! Я убью тобой Гуакамайо, теперь, в пучине
сумерек!
Оба молчат. Гуакамайо тяжело дышит и бьет клювом воздух, словно борется
с кем-то -- так бывает со старыми птицами, выживающими из ума. Появляется
Яи, молодая и прекрасная, в светло-желтом платье. Осторожно ступая среди
трупов, подходит к костру и говорит.
Яи. Те, кто слышал землю, ставшую землей в их слухе. Те, кто видел
землю, ставшую землей в их взгляде. Те, кто нюхал землю, ставшую землей в их
ноздрях. Те, кто вкушал ее, ставшую землей на губах и во рту...
Из груды тел слышится тихий, глухой голос.
Чинчибирин. Яи, Желтый Цветок...
Яи (удивилась, что кто-то зовет ее). После битвы по полю бродят
последние слова убитых. После битвы, после жизни, после пламени летят из
золы белые бабочки пепла...
Чинчибирин. Яи, Желтый Цветок!
Яи (испугалась, теряет напускную бодрость). Кто-то умер, шепча мое
имя... Быть может, Кукулькан? Ведь, кажется, с ним я обручена с детства?
(Всматривается в лица воинов.) Кукулькан! Кукулькан, повелитель Земли и
Неба, властелин Трехцветного дворца, подобного чертогу солнца...Утром он в
желтом, под вечер - в алом, а ночью он -- как голый, потому что окутан
тьмой... !
Чинчибирин. Яи, Желтый Цветок!
Яи (берет за крыло Гуакамайо, который как будто дремлет). А, это ты
меня звал! На что я тебе? Что тебе надо?
Гуакамайо (отбивается). Квак! Квак! Квак!
Яи. Хочешь внушить мне, обманщик, что меня зовут мертвые?
Гуакамайо (возмущен). Я и клюва не раскрыл!
Яи. Великая Зеркальная Слюна умеет говорить, когда хочет, не раскрывая
клюва...
Гуакамайо. Квак! Квак! Квак!
Яи. Да, не раскрывая клюва. Сейчас, когда ты меня звал, твой голос
исходил из перьев. Я знаю, ты хотел, чтоб я ушла от пламени войны, не
оставляющего пепла. Ты его клевал, а потушить не мог, и скоро оно станет
желтым плодом заката.
Чинчибирин. Яи, Желтый Цветок!
Яи. Говори как следует! На что тебе клюв дан? Меня прямо в дрожь
бросает, когда я слышу, как голос исходит из перьев...
Гуакамайо. Аку-квак, ты знаешь его, он звал тебя на тропах снов!
Яи. И теперь зовет!.. (Она закрыла лицо руками и не видит Чинчибирина.)
Чинчибирин. Я-и!
Яи. Меня позвал мертвый! Ты слышал? Мертвый сказал: "Яи". Слышишь,
Отблеск Цветных Осколков, меня мертвый позвал?
Гуакамайо. Он назвал ту, что говорила с пламенем.
Яи. Я говорила с пламенем!
Гуакамайо. Ты говорила пламени последнее слово, аку-квак: этой ночью
Желтый Цветок разделит ложе с Кукульканом!
Яи (кивает, подтверждая его слова). Клянусь судьбой и жизнью, это так.
Гуакамайо. Квак и аку-квак!
Яи. В Краю Изобилья отец и мать обещали меня, цветок, Великому
Кукулькану, и потому и в доме их, и в поле все шло хорошо. Пять раз
разверзалось лоно матери, а когда выбрали меня, лоно закрылось навеки.
Гуакамайо (покровительственно). Квак, аку-квак! Когдаты рождалась, Яи,
раковина о двух створках выпустила на волю слово.
Яи. Не понимаю, о чем ты! Как все страшно... Когда я говорила с огнем,
меня позвал мертвый, и это не был Кукулькан.
Гуакамайо. Да уж, не Кукулькан, квак аку-квак! Повелитель Земли и Неба
ждет тебя сегодня ночью!..
Яи. Он будет мне мужем?
Гуакамайо. На одну ночь, о Желтый Цветок, жена Кукулькана До зари!
Яи. Клянусь судьбой и жизнью, не надо так говорить!
Гуакамайо. Желтый цветок, жена Кукулькана до зари!
Яи. Почему до зари?
Гуакамайо. Потому что любовь не длиннее одной ночи!
Яи. А завтра?
Гуакамайо. Вот, квак-аку-квак! Для той, кто делит ночь с Солнцем,
Солнце не всходит! Тебя оторвут от ложа еще до зари.
Яи. Клянусь судьбой и жизнью, я стану утренней звездочкой, ты это
хочешь сказать?
Гуакамайо. Вот, квак-аку-квак, как ты вцепилась в свою выдумку! Руки
рек оторвут тебя от ложа и бросят в сундук гигантов.
Яи. Я помчусь по реке пирогой, груженной маисом вожделенья. Так говорил Повелитель. Я пронесусь по рекам, переплыву озера и отдам мою сладость морю. Видишь, как я держусь за выдумку!
Гуакамайо. Да, крепко держишься. Послушай-ка лучше моих желтых перьев!
Они тебе мигом скажут, что делать, чтобы на ложе Кукулькана тебя не сменила
другая...
Яи. Другая?
Гуакамайо. Другая.
Яи. Другая?
Гуакамайо. Что ты удивилась? Любовь Кукулькана -- призрачна, как все в
его дворце.
Яи и Гуакамайо отходят в сторону, тихо беседуя. Она -- глубоко
задумалась, он -- мягок и вкрадчив. Чинчибирин старается проснуться, отгоняя
свой сон -- Яи и Гуакамайо, и говорит про себя.
Чинчибирин. Радуга Лжи поймала Стрелу, а я-- стрелок из лука... Клянусь
судьбой и жизнью, Желтая Стрела будет последней, если Яи поверит обману.
Желтый Цветок, не слушай, не следуй его советам, я знал тебя в Краю
Изобилья, когда ты была водою, а я тебя пил, и тенью леса, где я спал, и
глиной раскаленной сковороды, на которой пеклись лепешки! Эти лепешки были
звезды, они светили нам с тобой и дома, и в пути... (Умолкает и снова
стоит, не шевелясь.)
Гуакамайо. Квак, квак, квак. аку-квак, квак!
Яи (весело и шаловливо бежит за сердитым Гуакамайо). А почему мне не
послушать эту птицу? Ну, Слюнка? Сжалься, а то я затоскую, как вспаханная черная земля! Злой ты все-таки. Я многое бы вынесла, только не "другую"!
Гуакамайо. Да, хорошо бы ты одна, а то вот -- другая...
Яи понемногу становится серьезней -- ее беспокоит то, о чем он говорит.
Чинчибирин. Яи, Желтый Цветок, не слушай его наветов! Он хочет
разрушить Трехцветный чертог и говорит, что все нам только кажется и ничего
нет, кроме Кукулькана, который идет от утра к полудню, от полудня к ночи, от
ночи к утру...
Яи не слышит его. а попугай слышит.

Гуакамайо (идет к Чинчибирину). Квак! Квак! Квак!
Яи. Ты беседуешь с мертвым?
Гуакамайо. Да, с тобой, например!
Яи. Ой, мне страшно!
Гуакамайо и Яи беседуют, но слов не слышно, только по движеньям можно
понять, что он ее уговаривает.

Чинчибирин. Яи, Желтый Цветок, не ложись стрелой на радугу лжи! Он сам
сказал мне: Яи -- стрела, ты -- лучник, я -- радуга. Не обольщайся его
опереньем и цветистой речью! Обман остается обманом и в драгоценном уборе. Я
чувствую, тают мои зеркала под кровом сосновых веток!
Яи (к Гуакамайо). Хорошо, говори, только я не обещаю тебя слушаться.
Гуакамайо. Дело твое.
Яи. Да, мое, клянусь судьбой и жизнью...
Гуакамайо. Клянусь алмазами твоих пальцев, ты нравишься мне больше их
всех! На моих зеркальных перьях сверкают серебряные кровососы. Я утомил тебя
болтовней, но молчать не могу; я как женщина: слово в оперенье слов.
Яи. Ты меня измучил! Ты проел мне голову изнутри, как воспоминанье. Я
не могу забыть твоих слов, они впились изнутри, как память! Паразита-кровососа можно снять, бросить, убить, раздавить... а память -- в ней кишат черные слова, что те вши: "другая, другая, другая!" (Хочет наступить ему на лапу, он ее отдергивает.)
Гуакамайо. Квак-квак-кварак-квак! Квак-квак-ква-рак-квак!
Яи. Я тебе покажу кварак! Зачем говорил про другую? Да, не про других,
про другую -- мне что много, что одна! Зачем говорил, что мой жених --
отраженье в зеркале ночи, будет только тенью в миг любви? (Плачет)
Гуакамайо (фальшиво вздыхает). Нет, подумать только! Ты вдыхаешь его
запах, ты пришила его к душе иглами глаз и серебряной нитью дыханья, а он -- просто образ в черном зеркале!
Яи. Молчи, пожиратель тарантулов!
Гуакамайо. Ты отдаешь ему жизнь, а он – кривое зеркало твоих чувств, и с тобой он будет одну ночь, только одну, аку-квак, а как займется заря, все мнимое исчезнет!
Яи. Из чьей это шкуры скроен твой вредный язык?
Гуакамайо. Из шкуры ящериц, дубленной в слезах и в буре. Из шкуры
ящерицы с алмазной спинкой. Ты его обнимаешь, Яи, а любовь его -- призрак...
Яи. Любовь длится вечно!
Гуакамайо. Вечно-то вечно, только не в Трехцветном чертоге. Там, во
дворце наважденья, все исчезает, тает... игрой дурманных миражей.
Яи. Ты отверз мне уши каменным клювом и вложил туда не алмазы, а зёрна
обмана! Ведь ты говоришь, что любовь -- наважденье...
Гуакамайо. Ах ты, аку-квак! Говорю тебе: ночью ты будешь любить
призрак, игру зеркал, игру слов, игру чувств, пролившихся в истинный мир,
который хуже твоей выдумки.
Яи. Ты меня проглотил, я -- в твоем пестром зобу! Я -- в дырявом
кувшине, круглом, как сердце... Свет сочится сквозь звезды, а биенья не
слышно -- лишь мелькает что-то вдалеке... Я должна соединить всё это -- образ моего супруга -- с его телом...
Гуакамайо. Ты должна избежать смерти, которая ждет тебя на его ложе.
Яи. Скажи мне...
Гуакамайо. В твоих руках...
Яи (смотрит на свои руки). В моих руках?
Гуакамайо. В твоих руках.
Яи. Я должна его задушить? (Сжимает руки, словно душит кого-то.)
Побороть черного змея?
Гуакамайо. Побороть отраженье...
Яи. Как можно одолеть отраженье руками?
Гуакамайо. Разожми ладони!
Яи разжимает.
Подставь их под мое дыханье, под мою Слюну и слова...
Яи (подставляет и тут же отдергивает). Ты сжег мне руки дыханьем,
огненная птица! Сжег, как крапива! (Сжимает руки, дрожит.) Ой, что ты
сделал... как жжет... (Чуть не плачет, дует на руки.) О-ой! (Кричит.) Они --
как зеркало! (Боль прошла, но Яи хочет снять зеркала, как перчатки.) Два
зеркала! Я в них смотрюсь! (Смотрится.) В это и в это! И в это, и в это... И
вот в это... и вот в это... И тут -- я, и тут... и тут тоже... (Мечется,
хохочет, трясется, как одержимая, глядясь то в одну руку, то в другую, и все
хохочет, хохочет...)

Вторая черная сцена
Черный занавес цвета ночи, волшебного цвета ночи. Под ним -- пустое
ложе Кукулькана, шкуры ягуаров и пум, которые кажутся спящими живыми
зверями.
Бородатая черепаха. Сок, текущий по сплетенью корней, на котором бдит
любовь! Медленный полет прекрасной птицы! Не давай мне мудрости, дай свои чары! Не давай крыльев, дай то, что осталось от их трепета!
Черепахи. Не давай любви, дай свои чары! Не давай сока, дай то, что осталось от его движенья!
Бахромчатая черепаха. За реками бдит любовь, боги бдят за звездной
решеткой! Не давай мудрости, дай свои чары! Не давай крови, дай то, что осталось от ее кипенья!
Черепахи. Не давай любви, дай мне чары! Не давай крови, дай то, что
осталось от ее кипенья!
Бахромчатая черепаха. За решеткой ресниц бдит любовь! Дымный след
звезды, гордый рак -- стрелец, освещающий небо! Не давай мудрости, дай чары!
Не давай сна, дай то, что осталось от его дыханья!
Черепахи. Не давай любви, дай мне чары! Не давай сна, дай то, что
осталось от его дыханья!
Слышен торжествующий, долгий смех Яи и раздраженный голос Гуакамайо.
Черепахи исчезают, уползают раньше, чем те вошли. Яи одета в туман, перед
ней -- мокрый Гуакамайо.
Яи. Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!
Гуакамайо (прихрамывает, стряхивает воду с крыльев). Кварак-квак,
кварак-квак-квак!
Яи. Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!
Гуакамайо. Ох, зачем ты меня облила!
Яи. Я увидела костер красных перьев... ха-ха-ха-ха. За мною гнался
огненный шар... ха-ха-ха-ха!
Гуакамайо. Иногда кажется, что я обжигаю, а я ни-ни-ни-ни-когда никого
не обжег! Ох, я заикаюсь!
Яи. Я не нарочно. Мне показалось, если я погашу пламя, погаснут эти
зеркала, и... (Показывает, как плеснула водой.) Ха-ха-ха-ха!..
Гуакамайо. А мне показалось, что твои ладони брызнули светом мне в
лицо...
Яи. Ха-ха-ха-ха!
Гуакамайо. Я услышал свист, как будто летят осколки, и понял, что это
-- не отблески...
Гуакамайо. Теперь под твоим дыханием и слюна моя, и мое СЛОВО...
Яи. Теперь -- иди...
Гуакамайо. Нет, Желтый Цветок, сперва я скажу тебе, что ты должна
сделать, чтобы спасти мир от лживой цепочки дней и ночей, не ведущих никуда.
Яи. Ты думаешь, никуда?
Гуакамайо. Дни и ночи никуда не ведут, не ведут, не ведут! Их
выдумали боги, опившиеся смрадной птичьей кровью, немые боги, которые швыряют чародеям острые серпы своих ногтей, чтоб царапать людей, клеймя их татуировками, оплетать сучьями струпьев и старых шрамов...
Яи. Помню! Я слышала во сне: "... я знал тебя в Краю Изобилья, когда ты
была водою, а я тебя пил, и тенью леса, где я спал, и глиной раскаленной
сковороды, на которой трепетали лепешки..."
Гуакамайо (чихает). Туман щекочет мне ноздри!..
Яи. Я помню, он говорил во сне: "Моя слепая мать видела ее, и я видел
ее слепыми глазами матери".
Гуакамайо. Ты помнишь Желтого Воина...
Яи. Да, Кукулькана, я буду его женой до самой зари.
Гуакамайо. Нет. (Чихает.) В игру вошел другой... Он любит тебя за цепью
дней и ночей, никуда не ведущих. Любит, не зная, потому что помнит цветком в
Краю Изобилья.
Яи. Мы, женщины, днем -- цветы, а ночью -- женщины. Наверное, Желтый
Воин видел меня желтым цветком.
Гуакамайо. И все, что с нами случается...
Яи. Даже твой насморк!
Гуакамайо. Насморк и все прочее -- знаки судьбы. Этой ночью ты должна
убежать от Кукулькана к Воину, который тебя носит в сердце. Он увидел тебя
когда-то слепыми глазами своей матери. В чью честь, если не в твою, он
назвал себя желтым?
Яи. А он сильный?
Гуакамайо. Как-то раз он лег в реку, подставил спину женщинам, чтобы
они на ней стирали, и они стирали сто дней, а он не двинулся, пока не пришла
ты сполоснуть рубаху в синих, цвета грозы, цветах.
Яи. Теперь я понимаю, почему мне казалось тогда, что ноги мои уходят в
реку и как-то странно дрожат, словно выдувая пузыри, а чресла мои гладит воздух, вода, дымящиеся травы и огромные каменные руки.
Гуакамайо. Желтый Воин носит тебя в сердце!
Яи. Я бросила то, что стирала -- не помню, правда ли это была i рубаха
в синих цветах, и присела на берегу, и от незнакомо-сладостной тоски отвердела моя грудь, негой подёрнулись ноги, волосы взмокли, а губы... Кто знает, какая она, истинная любовь?...
Гуакамайо. Аку-квак, время не ждет!
Яи. Он носит меня в сердце?
Гуакамайо. Да, Желтый Цветок, он носит тебя в сердце.
Яи. Скажи, что мне делать. Как его зовут?
Гуакамайо. Чинчибирин...
Яи. Под пеленой дыханья скрыто на моих ладонях зеркало твоих слов.
Гуакамайо. Храни мои зеркала под жарким и благоуханным дыханьем женских
уст...
Яи. Под пленкой обмана, аку-квак...
Гуакамайо. Ты -- женщина, слово под пленкой слов, обман под пеленой
обмана, и потому хочешь спасти свою мечту.
Яи. Думай за меня! Я могу теперь думать лишь о том, что сделать с
Кукульканом, владыкой Земли и Неба, чья любовь длится до зари. Он будет
спать, когда меня оторвут от ложа и бросят в сундук гигантов.
Гуакамайо. Я передал тебе мою ненависть к тирану и себялюбцу,
властелину Трехцветного чертога, в котором мы идем от утра к ночи, от ночи к
утру и к ночи, чтобы убить время.
Яи. Скажи, что делать! Воин носит меня в сердце.
Гуакамайо. Скоро придет Кукулькан и вдохнет твой запах, когда ты,
Желтый Цветок, склонишься перед ним. Запах женщины опьяняет мужчину, и он
повлечет тебя на ложе. Тогда, Желтый Цветок, гладь его по голове, пока она
не засверкает, как зеркало.
Вдалеке -- звуки флейт и окарин. Яи и Гуакамайо отступают назад. Все
ближе музыка и радостные крики.
Яи. Я должна втереть в его волосы твою зеркальную слюну... Гуакамайо
(уходя). И говорить при этом колдовские слова...
Оба уходят. Входит Кукулькан; снимает маску, бросает колчан, ходули и
красные украшенья. Повторяется то. что мы видели в Первой черной сцене:
женщины облачают и украшают его, старухи подносят напитки, еду, воскуряют
копал, девушки танцуют танец цветущей изгороди. Наконец он остается один.
Входит Яи, опускается на колени.

Яи. О, господин, мой господин, великий господин!
Кукулькан приближается к ней, поднимает ее и вдыхает ее запах.
(Про себя.) Лучи глаз пронзили мне волосы, словно сокровенный дух ищет,
щекоча кожу, мои мысли.
Кукулькан. Ты пахнешь кружевом, которым благословенные водвысчастья орошают берега моих зубов! От пят до самого лба бьется во мне лестница, по которой мы поднимемся вместе к ветвям, где растут плоды, и цветы, и семена, воплощая каждое из пяти чувств, ведомых смертному!
Яи. И слова твои, и твердые зубы -- древни и стары! Горе той, чей
возлюбленный не старше ее на тысячу лет, как заколдованный дуб! Мои предки еще не жили, а ты даровал миру тень. Наверное, ты любишь меня ясно, глубоко и тихо, как воды прозрачного озера, и я тут -- в тебе и вне тебя.
Кукулькан. Ты -- моя, и суть твоя, и образ. (Обнимает ее и ведет к
ложу.)
Яи. О, переходящий от утра к ночи, от ночи -- к утру!
Кукулькан. Ты -- моя, и я -- твой, образом и сутью.
Яи. Я -- настоящая, а ты -- только образ, это меня и печалит. Истинная
любовь не такая. (Они садятся на край ложа.) Как подумаю, что со мной только
твой образ, а не ты, меня дрожь пробирает.
Кукулькан. Знай же. Капелька Пота с желтыми Шипами: свет твой идет ко мне из такой сладостной дали, что мне кажется, будто разбился вдребезги круг, на котором в небе жарят лепешки...
Яи. Значит, мой повелитель доволен моей сладостной далью с желтыми
шипами! Скажи, когда луна вернется...
Кукулькан.... а куски его упали в гордое сердце воина...
Яи.... она будет круглая или нет?
Кукулькан. Если Воин умеет составлять круги из осколков. Нелегко
пригнать все как следует, чтоб луна была совсем круглой. Это сказка...
Яи. Значит, неправда, что Воин...
Кукулькан. Яи, трепетное сердце всего, что есть прекрасного на свете!
Яи. Значит, неправду говорят, что Желтый Воин носит луну в сердце?
Кукулькан. Это сказка...
Яи (оживленно). Как и все у тебя, в круглом Трехцветном чертоге! В
чертоге Солнца все сказка, все ложь, никакой нет правды, кроме того, кто
ведет нас от утра к ночи, от ночи -- к утру...
Словно сраженный ее словами, Кукулькан кладет голову ей на колени, а
она гладит его рыжую гриву.
Скажи мне, повелитель Земли и Неба, куда ведут дни и ночи, ночи и дни?
Никуда. Нам просто кажется из-за их мелькания, что все движется, а на самом деле, все неподвижно, движешься только ты. Нам кажется, что жизнь существует, а жизнь – это призрак, и тот не наш, потому что мы сами -- чьи-то сны и принадлежим тем, кому снимся. Мы сны!
Волосы Кукулькана светятся, как светлячок.
Я хотела бы знать, кто видит меня но сне
Кукулькан. Любовь, говорящая в моих объятьях, ты снишься мне!
Яи. Кому б я ни снилась, проснись! Я хочу сейчас же вырваться из иллюзорного мира, из обманной игры чувств!
Кукулькан. Любовь, говорящая в моих объятьях, если ты снишься не мне,
пусть тот, кому ты снишься, спит, пока ты со мной!
Яи. Ах, повелитель, тот, в ком я жива, как в самой себе, проснется еще
до зари!
Кукулькан. Ты жива в моем сне и в моих объятьях!
Яи. Что ж, еще до зари кончится сон твоей любви, в котором живу я --
созданье, порожденное твоим сном, и тьма скроет память о Капельке Пота с Желтыми Шипами.
Кукулькан. Я не совсем понимаю твои речи. У них странный привкус,
словно драгоценные самоцветы, укоряя меня, стали каплями меда. Я прилип к тебе, как прилипла бы муха к светлым и сладким изумрудам, и плечи твои – сахарный жемчуг, а гладя твои бедра, я поднимаюсь по воинственным рубинам в обитель созвездий, и руки твои -- луга из нефрита, а ладони, словно гнезда, круглые, как твои голубые груди...
Яи. Я хочу уйти из жизни еще до зари! Если тебе снится, что ты любишь
меня, -- проснись, я не хочу быть ложью!
Пауза.
Зачем ты питаешь смерть? Зачем ты не разделишь своих чувств, Кукулькан?
Кукулькан (встает, смеется, и зубы сверкают зеленоватым блеском). Я --
как солнце! Как солнце! Как солнце!
Яи (видит в удивленье, что волосы его сверкают, а ее ладони чисты;
встает и говорит, волнуясь). Для Желтого Цветка ты больше, чем Солнце, ты --
Солнцеворот.
Кукулькан (услыхав это слово, начинает кружиться, как дервиш). Я не
Солнце, я -- солнцеворот. Кто был раньше, подсолнечник иль сон?
(кружится в другую сторону)
Кукулькан и утром и днем -- синий круг, золотой ободок.
Кукулькан. (кружится) Я -- Подсолнух и Солнцеворот, образ Солнца и Солнечный Сон!
Яи (кружится в другую сторону) Я морская звезда и цветок, иглы тычет в меня дикобраз!
Кукулькан. Многоцветный играет светляк, сыпет искрами солнцеворот!
(кружится в другую сторону) А у радуги семь голосов, пышет-плещет огнем
Кукулькан!
Кукулькан (кружится) Вновь и сызнова солнцеворот! Сон и солнце, и солнцеворот!
Яи (пока он еще вертится). Скажи, я для тебя цветок или колибри?
Кукулькан кружится) Ты колибри, ты и цветок! Я не помню, какой же ты цветок?
Яи (кружится в другую сторону) Я совсем не цветок, я просто блуждающий сад! Призрак сада, где взрастает звезда.
Кукулькан (кружится) Ты колибри, ты и цветок! И цветок ты, и медосос! СветоМельничка, что мелет мед! Медоптица и медоцветок!
Яи (кружится в другую сторону) Тверда, как сосулька, любовь, на усиках мотыльков, сосущих медвяный сок, когда запоет медосос.
Кукулькан (кружится) И опять медо-медо-медосос! Мед, медосос и цветок!
Яи (вертится в объятьях Кукулькана). Раздели свою страсть, Кукулькан!
Дождь струится с твоих волос... Отдай по чувству каждой стране света! Все
озера -- твои, и руки мои -- твои, озера без призрачного тумана, руки без покрова лжи.
Кукулькан. Кровь моя стонет, как горлица. Я вглядываюсь в север, чтоб увидеть сонную воду сквозь ресницы сосен -- и проснуться.
Яи. Сон и солнце, и солнцеворот!
Кукулькан. Кровь моя -- птица, и кожа моя -- голубая, потому что она
летит во мне. Я вслушиваюсь в юг, чтобы сквозь скалы, сквозь древние кости земли кто-нибудь собрал отзвуки весенней бури!
Яи. Образ солнца и солнечный сон!
Кукулькан. Я внюхиваюсь в восток, чтоб гриву дождя пронзила игла взгляда и нитка дыханья!
Яи. Кто был раньше, подсолнух или сон?
Кукулькан. Я упиваюсь западом, смакую запад языком, губами, деснами,
слюной, небом и словом!
Яи. А что ты осязаешь?
Кукулькан. Весну! Я -- рубиновое вожделение в золотых покровах, а пальцы мои -- весенние изумруды. Весна -- это золото и небесное кружево!
Полная темнота. Все звуки тонут в оглушительном громе. Потом медленно
занимается свет. Яи и Кукулькан исчезли. Белый Барабанщик бьет в барабан; у
ног его -- черепахи, над головой колибри. Спускается облачко Бабки
Заплатницы. Все бегут к ней, чтобы ее раскутать. Черепаха Барбара берет ее
на руки. Все очень ей рады.
Белый Барабанщик. И мудра же ты, Бабушка Заплатница! Твои старые
твердые ногти залечили безумство, оцарапавшее кожу Кукулькана. Оно лишь едва рассекло кожу да опалило перья -- а тучи прямо взбесились! (Бьет в барабан.)
Колибри пляшут и поют про подсолнечник и сон, солнцеворот и солнце, без
склада, как попало.
И мудра же ты, Бабушка Заплатница! Мир исчез бы еще до зари, если б не
твоя игла из зеленого магнита, чье ушко -- пространство. Нить твоя -- твой
волос, короткий и острый, как кремень, которым ты покровительствуешь добрым помыслам, о, Бабка всех Бабок!
Грохочет барабан, пляшут птицы и кружатся, твердя все те же строки.

Третья желтая сцена
И мудра же ты, Бабушка Заплатница! По милости твоей иголки мир
останется и здесь, и к зеркале, и в женщинах, и в мужчинах, и в птицах-
гуакамайо. У каждого -- свой мир, а в зеркале сна -- все вместе. Только
женщина больше не сможет любить, как мужчина. Она любила так, пока не
слышала Гуакамайо. А теперь зола Кукулькановых перьев упала ей в сердце, и
она всегда будет сходить с ума от любви, страсть родит ее, страсть и
вскормит, страсть и отравит. А женские руки будут заражать мужчин безумьем,
как заразили бы они Кукулькана, если бы не ты.
Бородатая черепаха (держит Бабку). Бабушка, не слушай ты его, он не
любит женщин! Яи зажгла розу в гриве солнца -- вот и все!
Белый Барабанщик весело бьет в барабан. Колибри пляшут, кружатся и
поют.

Желтый занавес цвета зари, волшебного желтого цвета. Появляется
Чин-чибирин в желтой одежде и желтой маске, с желтым луком и желтой стрелой.
Он скачет и кричит.
Чинчибирин. Яи! Яи! Яи!
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!
Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!
Чинчибирин (ищет Яи). Желтый Цветок! Яи! Яи! Яи! Желтый Цветок! Я и!
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!
Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!

Третья красная сцена
Красный занавес цвета заката, волшебного цвета заката. Появляется
Чинчибирин в желтой одежде и желтой маске, с желтым луком и желтой стрелой.
Он скачет легко, как пламя, почти не касаясь земли.
Чинчибирин (кричит). Яи! Яи! Яи!
Гуакамайо (его не видно). Квак! Квак! Квак! Квак! Ха-ха-ха-ха!
Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!
Чинчибирин (ищет Яи). Желтый Цветок! Яи! Яи! Яи! Желтый Цветок! Я и!
Гуакамайо (его не видно). Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!
Квак-квак-квак-квак! Ха-ха-ха-ха!
Яи. Это была вода, ха-ха-ха!.
Гуакамайо. Смотрю -- а я весь мокрый...
Яи. Прости, я знаю только то, что видела: костер, пожар, пламя...
желтое пламя, красное... и синее, а посредине ты, как будто над вулканом...
Гуакамайо (помолчал; потом, печально). Вот схвачу насморк, кто меня
вылечит?
Яи. Ха-ха-ха! Я и вылечу, когда гусеница из ноздри полезет!
Гуакамайо. Аку-квак хочет украсить свой наряд крыльями мотыльков. У
нас, у Гуакамайо, из ноздрей лезут волшебные гусеницы, которые позже
превращаются к бабочек.
Яи. И слепящие светлячки родятся из ваших ноздрей.
Гуакамайо. Да, они тоже. А зеркала твоих ладоней не клейкая слизь
светлячка, но дыханье пламени. Они помогут спасти твой мир, твой сон, твой
луг, твой пот и трепет.
Яи долго смотрит на спои руки. С Гуакамайо течет вода. Сзади выползают
Черепахи.
Бородатая черепаха. Шипы и страх ждут того, кто предался року!
Израненный, сонный, слабый, он слушает сквозь губку плача чириканье птиц,
упившихся черной бездной, которых прозвали птицами соленых слез.
Яи. Куда же, куда я дену ладони? Они горят, как обожженные! Я смотрюсь
в эту, смотрюсь в эту, и здесь я, и здесь, и здесь -- и здесь. Вижу себя, и
становится легче, а не вижу -- больно, печет!
Бахромчатая черепаха. Беда и праща ждут того, кто предался року! Я --
мать, я -- и отец, у меня увели ребенка! Я дала увести себя из дому, со
своей земли! Крокодил, речное дерево, вцепился в тину, чтобы его не оторвали
ударом от злой тени!
Яи. Напеку маисовых лепешек зеркальными руками, каполню кувшины слез, и накормлю тех, кто как и я, потворствует обману зеркал.
Черепахи. Я -- мать, я -- и отец, у меня увели ребенка! Меня увели из
дому, из моей земли! Оторвали от собственной крови! Оторвали от корня, ибо я
преклоняю слух к обману! Я опьянела, чтоб сосчитать шаги золотой
сороконожки, и вот -- я плачу, не счесть моих слез!
Бородатая черепаха. Слух мой окроплен пеной наслажденья, как окроплен
зноем песок. Пеной с улитками-ушами. Где мой слух -- там его лоно с черным,
обрубленным концом, а где его лоно --твоя темно-золотистая грудь, а где твоя
грудь -- твое сердце, а где твое сердце -- мой сын. Мой сын сказал тебе: я
заполз червем в твое лоно, из-за меня раздастся твой стан, и груди повиснут,
как перезревшие плоды, из-за меня ты будешь смеяться во сне, плакать наяву, витать в небе, жить легко и нуждаться во мне одном!
Гуакамайо. Ты выбьешься из сил! Опусти руки, подыши на ладони...
Яи. Мне легко, когда я смотрюсь...
Гуакамайо. Да, ты как будто убегаешь.
Яи. Хоть один раз ты сказал правду, мокрый попугай!
Гуакамайо. Я тебе не попугай!
Яи. Я хотела сравнить тебя с деревом, зеленым и свежим, как праздник!
Гуакамайо. Тут у нас все праздник да праздник, а ночь -- не длиннее
ночи!
Яи. Да, я смотрюсь в ладони и как будто убегаю. Я ухожу в них от себя,
убегаю от себя, от настоящей, от моих чувств, от моих дум, от моих дел, и
множусь, дроблюсь на других, похожих, которые мой облик, но не я сама. Их
много! Их так много! (Глядится в зеркала ладоней.) Одна -- улыбается! Одна
-- танцует! Эта сейчас заплачет! Эта задумчива, а эта равнодушна, словно все ей нипочем!
Гуакамайо. Смотри, с ума не сойди! Эти зеркала станут лучше, если ты
замутишь их рассветным туманом дыханья!
Ралабаль (его не видно). Я, Ралабаль, повелитель ветра, несусь к
берегу, не задевая туч, сгрудившихся утром над озерами! Я, Ралабаль,
я-а-а-а, я-ааааа! Земля с ума сойдет, если не замутит ладоней туманом
дыханья.
Яи. Кто же я сама -- гримаса смеха, гримаса плача, гримаса печали? Я --
это все мои маски! Маски в зеркалах ладоней! Маски той, что жила в
радости, пока не научилась гримасам обмана и заблужденья! Твоя многоцветная
нить пронзила мне уши, вползла в меня, как слизь, из которой родятся
мотыльки.
Гуакамайо. Ночь -- не длиннее ночи. Прикрой зеркала ладоней пеленой
дыханья и узнаешь, пока не поздно, путь к спасенью. Если же ты не захочешь слушать, то предашься безумству, что растащит тебя на маленькие пульсирующие комочки...
Яи. Говори со мной, как с призраком, ведь я -- наважденье, тень!
Хуваравиш (его не видно). Я, Хуваравиш, повелитель бессонных песен,
ступаю легко, чтоб не тронуть туч, сгрудившихся над слезами в доме камня.
Люди сойдут с ума, если не прикроют зеркал плача дымом жаровен!
Яи (к Гуакамайо). Говори со мной на своем наречье, слезы людских племен
сверкают в моих ладонях!
Гуакамайо. Земля зеркал, подуй на свои озера, чтобы они оделись
туманом.
Яи. Я дую, словно лижу их... (Дует на руки, они деревенеют.) Помогло! Я
подула, и случилось чудо! Злые зеркала исчезли! Облачко стало тканью,
тонкой, как луковичная шкурка.
Гуакамайо. Тончайшая пленка обмана вылетела из женских уст!
Яи. А ты все же добрый, Гуакамайо Хоть и злой. Спасибо тебе!


* * *


Осень подкрадывалась незаметно. Горячо шуршали бобы и тыквенные плети,
ползли растенья по земле, тесня вереницы золотых букашек, черных муравьев и
кузнечиков с радужными крыльями. Зелень наступала. Задыхаясь в ее плотной
массе, звери прыгали с ветки на ветку, но не было просвета в зеленой,
знойной, клейкой мгле. Обрушивались ливни, словно и небо заполонили кущи вод. Ливни оглушали до полусмерти всех, кто ещё мог жить, а брюхатые тучи почивали на вершинах сейб, как спят на земле тени.
Море пухло от рыб. Дожди подсвечивали им глаза. Всякие твари были там:
с горячей бородой и холодной. Расцвеченные кругами лихорадочно вращавшихся узоров и недвижные как пятна крови на глубоководных хрящах. Всякие твари. Медузы и инфузории бились за жизнь ресничками. Растенья раздвигали мокрую землю дна, опускались во тьму нежного ила, в холодное дыханье наполовину окаменевших молочно-белых чудищ; голова их -- древесный уголь, а усики щупальцев сочат вязкую пыльцу.
Почти забылись преданья о древних городах. Зелень поглотила развалины, и под листьями глухо ныла пустота, словно прогнивший ствол, словно овраг
или топь; подобно скопищу живых, тихо бормотавших клубней, задумавших
оборвать мистическую связь с богами, окутав их бесконечными лианами. Как поросль окутала Землю, одежда -- Женщину. Так люди оторвались от Богов, а Женщина -- от Земли.
Мигель Анхель Астуриас (1899-1974) Переводы В. Андреева

Индейцы нисходят с гор

Индейцы нисходят с гор,
несут синеву небес,
в город они вступают
и улицы видят в испуге:
гаснут вязанки огней,
будто бы меркнут звезды
с наступленьем утра.

Их руки подобны веслам,
что погружаются в ветер
под мерные ритмы сердца;
они идут, оставляя
на пыльной ленте дороги
ног босых отпечатки.

Звезды в горних высотах
все ночи горят над горами,
утром их собирают
индейцы в большие корзины -
сидят в них белые куры,
охапки цветов лежат.

Жизнь индейцев - молчанье;
что суета им наша!
Когда они с гор нисходят,
мы слышим только дыханье,
словно свистит змея,
блестя чешуйчатой кожей.

___________________________

Неиссякаемое

Любить - дарить,
отдать по капле, чтобы смог
вновь полноводным стать
поток.

Всегда удел наш - отдавать;
и Господом мы созданы:
засеять поле семенами,
а море - звездами;
и если не исполнил своего предназначенья,
то, перед Господом представ,
воскликнуть можешь только:
"Как нищего котомка -
душа моя пуста!"
_________________________________________

Прощание

Твой смех, твои глаза, твоя рука,
и волосы, ласкаемые ветром,
твой голос - серебристая река.
Мой плач, мой долгий плач, моя тоска,
мой путь, сокрытый полумглой рассветной,
вздох - на прощанье - моего платка.
* * * * *

Мигеля Анхеля Астуриаса, лауреата Международной Ленинской премии мира и Нобелевской премии, нет нужды представлять советскому читателю его творчество хорошо известно в нашей стране. Романы «Господин Президент», «Ураган», «Зеленый папа», «Глаза погребенных», сборник рассказов «Уик-энд в Гватемале» пользуются широкой известностью и отличаются большим своеобразием. Оно не только в индивидуальных свойствах его таланта, но и в самой его принадлежности к новой латиноамериканской литературе.  Мироощущение древних обитателей континента индейцев,их мифология, их трагическая история в той или иной степени окрасили творчество многих латиноамериканских писателей. В этом смысле Астуриас, пожалуй, самый «латиноамериканский» из них. Индейские корни пронизывают и питают все, что он пишет.  Родина писателя Гватемала классическая страна индейской культуры, оставшейся в памяти потомков в виде прекрасных памятников архитектуры и литературы. В сложных условиях складывалась эта культура, которой суждено было погибнуть под ударами белых завоевателей погибнуть и возродиться в творчестве нового народа, выросшего на ее обломках. Сама природа этой страны яркая и контрастная словно побуждала к созданию грандиозных произведений искусства. Расположенная между двумя океанами, содрогающаяся от частых землетрясений, пересеченная горными цепями, опаляемая беспощадным тропическим солнцем Гватемала одна из самых красивых и величественных стран на североамериканском континенте.  Горные склоны, поросшие хвойными и лиственными лесами, спускаются в плодородные долины. Огнедышащие вулканы в снеговых шапках смотрятся в тихие зеркала кристально чистых вод горных озер. Бегут, пробивая себе путь к Тихому океану или к Мексиканскому заливу, реки, способные после недолгого тропического ливня разлиться всесметающим наводнением.  Таковы высокогорные районы Гватемалы. А низменная ее часть покрыта густым тропическим лесом сельвой, которую лишь изредка прерывают небольшие саванны. Красное дерево, сапо- дилья, испанский кедр, каучуковое дерево, сейба, агуакате, различные виды пальм, перевитые лианами, образуют непроходимые заросли. Не менее богат и животный мир. Ягуары, олени, тапиры, броненосцы, обезьяны, летучие мыши, змеи, попугаи, колибри, знаменитый кецаль национальная птица Гватемалы населяют сельву.  За много столетий до появления на американском континенте белого человека исконные обитатели Гватемалы индейцы, принадлежащие к большой языковой группе майя, чоли, киче, какчикели и другие, создали замечательную, высокоразвитую культуру.  Еще до нашей эры среди тропической сельвы выросли огромные густонаселенные города. Монументальные храмы-пирамиды и дворцы с многоцветными фресками и сложными рельефами украшали эти города. В память о военных победах своих владык рабы воздвигали на площадях многотонные каменные стелы, покрытые узорчатыми иероглифами. Города вели между собой оживленную торговлю.  Быстрыми темпами развивались науки. Раннее европейское средневековье не знало тех научных высот, которых в первых веках нашей эры достигли майя. Ученые жрецы с успехом занимались медициной, математикой и астрономией. Необычайного расцвета достигли ремесла.  В IX веке глубокий социальный кризис и вторжение завоевателей из Центральной Мексики и с атлантического побережья положили конец существованию некоторых городов-государств майя в сельве. Центр культурной жизни переместился в горную область, где народы киче, какчикели и мамы создали свои государства. Во главе их стали представители знатных родов, ведущих свое происхождение из Тулана (Толлана), крупнейшего города-государства на Мексиканском нагорье.  Одновременно у народов Мексики были заимствованы культы некоторых божеств, и культура народов майя приобрела кое-какие новые черты. Из Мексики же, спустя всего несколько лет после ее завоевания Кортесом, проникли в Гватемалу испанские конкистадоры. В 1523 году Педро де Альварадо, использовав вражду между индейскими городами-государствами, после ожесточенной битвы захватил столицу государства киче Кумаркаах (или Утатлан). Государство киче перестало существовать. Власть испанской короны утвердилась в самом сердце страны. А еще через несколько лет, в январе 1528 года, покорением какчикелей завершилось завоевание испанцами Гватемалы. Для индейского населения страны начался период колониального ига. Принудительные работы на строительстве дорог, в рудниках, на постройке храмов стали тяжелыми буднями индейцев Гватемалы. Бывшие свободные жители городов майя превратились в рабов, из которых завоеватели пытались вытравить всякое воспоминание о свободе, о самобытной культуре и языческой религии.  Древние памятники майя беспощадно уничтожались испанцами как «измышления и прельщение дьявола». На площадях новых испанских городов горели костры по приказу католических епископов сжигались старинные индейские книги, те, что не успели уничтожить солдаты в первые годы завоевания страны. Золотые и серебряные сосуды и изображения богов переплавлялись в слитки, глиняные статуи уничтожались. Древняя индейская культура лежала в развалинах, но даже ничтожные обрывки литературного творчества майя, сохранившиеся до нового времени, дают яркое представление о литературе древней Гватемалы. Речь идет о трех памятниках: это эпос народа киче «Пополь-Вух», историческая хроника «Летопись какчикелей» и драма рабиналеров «Рабиналь-ачи». Главным образом первый из них послужил основой и питательной средой творчества Астуриаса.  «Вся моя проза это продолжение «Пополь-Вуха», неоднократно говорил Астуриас. И если в своих романах он «продолжал» гватемальский эпос в опосредованном виде, то в первом произведении «Легендах Гватемалы» молодой писатель черпает из эпической кладовой волнующие его образы народных преданий и мифов и целые сюжетные ситуации. Однако «Легенды Гватемалы» нроизведение совсем особого жанра и далеко не повторяют .«Пополь-Вуха», хотя и неразрывно связаны с ним. Что же представляет собой «Книга народа», или на языке киче«Пополь-Вух»?  Произведение это, делящееся на четыре части, в основном заполнено мифологическим материалом; только последняя его часть повествует об исторических событиях.  Мифологический мир майя необычайно богат и интересен не удивительно, что он широко использовался Астуриасом, всегда проявлявшим интерес к народному творчеству. В «Пополь-Вухе» излагается история сотворения мира богиней Тепев и богами Кукумацем и Хураканом, рассказывается о приключениях божественных близнецов Хун-Ахпу и Шбаланке, посланных богами на землю для наказания чудовища Вукуб-Какиша, излагается история борьбы близнецов с сыновьями чудовища, сообщается о странствиях и испытаниях, которым подверглись отец и дядя близнецов, посетившие страну мертвых Шибальбу, и т. д. В первой части «Пополь-Вуха» рассказ о сотворении мира, прерванный историей близнецов, остался неоконченным. Различные приключения и странствия героев во второй части как бы приближают слушателя к вопросам мироздания, сообщая о превращении братьев-близнецов в солнце и луну, а других юношей в звезды, и затем начало третьей части вновь воз вращает слушателя к прерванной истории сотворения мира и человека.  Таким образом, богатый мифологический материал, легший в основу эпоса киче, явственно делится на несколько циклов, причем они отличаются друг от друга характером поэтической образности. Особняком стоит четвертая часть «Пополь-Вуха», которая близка к «Летописи какчикелей». Это перечисление основных событий жизни народа, где мифические элементы причудливо перемешаны с подлинными историческими фактами.  О популярности эпоса, об его широком распространении среди народа свидетельствует хотя бы тот факт, что тексты четвертой части, несмотря на их летописный характер, были предназначены для публичного исполнения об этом можно судить по особому построению фраз с ритмическими повторами и параллелизмом членов. На это же прямо указывает один из испанских хронистов Санчес де Агилар: «Индейцы на своих собраниях читали книги исторического содержания», сообщает он, подтверждая таким образом предположение о публичном чтении исторических хроник, то есть о широком знакомстве с ними древнего населения Гватемалы.  Близость к индейскому миру, интерес к индейской истории и побудили молодого адвоката Мигеля Анхеля Астуриаса, окончившего университет на родине, отправиться в 1923 году в Париж: в Сорбонне тогда работал крупнейший европейский специалист по языкам и литературе майя профессор Ж. Рейно, под руководством которого Астуриас начал изучать индейские древности. Он познакомился со старинными хрониками, с результатами раскопок древних городов майя, погребенных в непроходимых дебрях тропической сельвы.  Научная работа Астуриаса увенчалась значительным успехом. Под руководством Рейно, закончившего в эти годы перевод на французский язык эпоса «Пополь-Вух» и «Летописи какчикелей», он вместе с Мануэлем Гонсалесом де Мендоса перевел эти памятники на испанский язык, чтобы познакомить с ними широкий круг латиноамериканских читателей.  Обе книги выдержали во Франции, Мексике, Гватемале и других странах несколько изданий. Уже одного этого труда было бы достаточно, чтобы имя Астуриаса осталось в истории латиноамериканской культуры. Но молодой ученый и будущий писатель не удовлетворился достигнутым. Не только установление исторической истины, но воссоздание живых и ярких образов прошлого, переосмысление их, проникновение в глубь художественного мышления индейцев привлекали Астуриаса.  Величавые образы индейских мифов непреклонный и гневный Тохиль, распространитель знаний и добра Кукулькан-Кецалькоатль, культ которого был заимствован гватемальцами у индейцев Мексики, могучий повелитель ураганов Хуракан бередили сознание писателя. Путешествуя по Европе и странам Ближнего Востока, он вынашивал замыслы будущих книг.  Впечатления, накопленные во время поездок, знакомство с выдающимися писателями Томасом Манном, Роменом Ролланом, Полем Элюаром помогли Астуриасу сформироваться как писателю.  Наконец в 1930 году в Испании вышли в свет «Легенды Гватемалы». В них ожил и красочный и жестокий мир индейских преданий, знакомый Астуриасу еще с детства. Недаром он посвятил свою первую книгу матери, которая рассказывала ему сказки. Устные предания, знакомые по рассказам матери и индейцев, среди которых он жил, изученные в университетской библиотеке «Пополь-Вух» и «Летопись какчикелей» легли в основу первого созданного писателем произведения, совершенно оригинального и в то же время неразрывно связанного с эпосом древних киче. Исследователям античности известно остроумное замечание одного видного филолога о героине трагедии Сенеки «Медея»: «Эта Медея уже читала «Медею» Еврипида». Точно так же о «Легендах Гватемалы» можно сказать, что это произведение написал древний майя, прочитавший книги Теофиля Готье и Оскара Уайльда, любовавшийся яркими полотнами Поля Гогена и Анри Матисса. Но если в первом случае по отношению к «Медее» мы имеем дело с остроумным парадоксом исследователя, то во -втором речь идет лишь о констатации факта.  Автор «Легенд» и не скрывал своего вмешательства в миф. Он отнюдь не стремился ограничиться изложением старинных преданий, остаться в границах сюжетов и образов индейского фольклора. Одни персонажи, такие, как Чинчибирин, мастер Миндаль, Гнездотвор, Белый Барабанщик, Бабка Заплатница плод творческой фантазии писателя, другие Хуваравиш, Гуакамайо (в «Пополь-Вухе» Вукуб-Какиш, попугай, как и Гуакамайо) хотя и взяты из древних источников, но по характеру образов и прочим признакам не имеют ничего общего с древностью.  Писатель выступает в «Легендах Гватемалы» в роли современного мифотворца, используя зерна древнего мифа как основу своей собственной художественной ткани. Наиболее близкой параллелью к этому в мировой литературе, пожалуй, можно считать вторую часть «Фауста» Гете, где такой же основой являются античные мифы троянского цикла. Но мифология майя известна значительно менее, чем греческая, и Астуриас сам вынужден был, считаясь с этим, снабдить произведение комментарием.  «Легенды Гватемалы» не однородны по своему характеру. В них входят и собственно легенды, и небольшие новеллы, и пьеса. Астуриас как бы следовал той разнотипности преданий, которые дошли до нас от индейской древности.  У индейцев майя существовали такие литературные жанры, как эпос, историческая хроника, сказка, трудовые, военные и любовные песни, загадки, пословицы, комедия, драма.  По образцу некоторых из этих жанров Астуриас намеренно или случайно строит и «Легенды Гватемалы», придавая им новую форму, наполняя новым содержанием. «Историямиснамипоэмами» назвал «Легенды Гватемалы» французский поэт Поль Валери.  Действительно, сочетание причудливого и традиционного, вымысла и действительности, язычества и христианства, древности и современного составляют отличительную особенность этой книги, где дух высокой поэзии цементирует разные элементы настолько прочно, что нет нужды сортировать их по эпохам.  Вводя читателя в курс дела, знакомя его со своей книгой, Астуриас предается воспоминаниям. Это воспоминания нашего современника, наделенного памятью очевидца древности. Грустный лирический тон первой новеллы о Гватемале придает особую прелесть воспоминаниям.  Перед читателем возникают древние города майя Паленке, Копан, Киригуа, Тикаль и сменившие их испанские Сантьяго-де-Гватемала, Альмалонга, Антигуа, новая Гватемала. Оживают давно уснувшие тени конкистадора Альварадо, его несчастной жены Беатрис де ла Куэва, просветителя Пайо Энрикеса де Ривера.  Познакомив читателя с реальным миром исторического прошлого, Астуриас вводит его в мир индейского мифа, сказки, волшебства («И вот я вспоминаю»). Писатель не рассказывает, а показывает. Мелькают традиционные и вместе с тем диковинные образы "мифологии майя пернатый змей, разноцветные дороги, область мертвых Шибальба, призывается дух неба и дух земли.  Все эти видения связаны друг с другом ритуальными танцами, которые у гватемальских индейцев длятся много часов и исполняются самыми уважаемыми членами общины. Атмосфера мифа, царящая в этой второй вводной новелле, позволяет автору давать почти точные цитаты из «Пополь-Вуха», особенно в обращении к божествам, и в то же время требует от него введения посредников между мифом и действительностью в образе колдуна и колдуньи дона Чепе и ниньи Тины.  Колдуны упоминаются уже в «Пополь-Вухе». В созданной позже Астуриасом трилогии «Ураган», «Зеленый папа» и «Глаза погребенных» писатель вновь обратился к колдунам, как к одному из важных элементов индейской образности.  Собственно легенды, которые следуют за двумя вводными новеллами, отличаются большей сюжетной законченностью. Именно это, пожалуй и объединяет их с точки зрения формы. Однако тематически они очень разные. Здесь и легенды, развивающие мифологические сюжеты, и предания индейской старины с их смесью язычества и христианства, и поэтическая фантазия автора в духе индейской сказки.  Первая из легенд «Легенда о Вулкане» фактически развитие и поэтическое перевоплощение старой мифологической темы о борьбе богов неба и земли. Если в «Пополь-Вухе» божественные близнецы победили двух чудовищ, то из-под пера Астуриаса родился новый образ Гнездотвора, носителя доброго начала, который ведет битву с Вулканом и основывает селение на усмиренной земле.  Завершающая легенда этого цикла «Колдуны весенней бури» также основана на мифе. Она является попыткой Астуриаса, следуя древним представлениям индейцев, мифологизировать историю создания мира и древнейшие этапы жизни человечества.  Одним из основных принципов религии древних индейцев Мексики и Гватемалы было представление о том, что история вселенной делится на периоды, или циклы, сменяющие друг друга. Каждый из этих циклов имел свое солнце, его правителем было то или иное божество, а заканчивался он мировой катастрофой: пожаром, потопом, землетрясением.  Текущий мировой цикл также должен закончиться гибелью современной вселенной. Число и последовательность таких периодов (или эр) несколько отличались друг от друга у разных народов. По Астуриасу, колдуны весенней бури Хуан и Хуана Пойе творцы молодого весеннего мира. (В современном фольклоре майя имя Хуан часто заменяет названия древних божеств.)  И однорукость Хуана напоминает об одноногом повелителе бурь и ураганов у майя Хуракане. Попутно здесь задет и сюжет оторванной руки одного из божественных близнецов из «Пополь-Вуха». Совершенной цитатой из «Летописи какчикелей» звучит фраза: '«Боги встретили зарю, сидя на корточках, а жители нового города увидели их раскрашенное тело...» Однако на этом параллели заканчиваются. В «Колдунах весенней бури» у Астуриаса шесть эр, но они лишь отдаленно напоминают индейские циклы. Так, описание господства женщин никак не могло найти себе места в мифе майя древний индейский мир был патриархальным. 
До предела насыщенная образами, отличающаяся непростой символикой легенда о колдунах весенней бури, несмотря на обращение к древности характерное создание современного автора с его усложненным, многогранным восприятием мира. Другие легенды этой части построены на гватемальских народных преданиях («Легенда о Волосяном», «Легенда о Татуане», «Легенда о Сомбрероне»), сложившихся уже в христианскую эпоху, то есть после завоевания страны испанцами, или как «Легенда о сокровище Цветущего Края» на поэтически преображенной исторической действительности. В «Легенде о Волосяном» коса благочестивой послушницы превращается в злобного Волосяного.  Старая христианская сказка о непримиримой борьбе бога и дьявола под пером Астуриаса превращается в очаровательную новеллу, освещенную франсовской скептической улыбкой. В «Легенде о Татуане» на вечную тему о могуществе любви Астуриас использовал старое народное поверье о том, что татуировка, нанесенная на тело, делает человека невидимым. «Татуана» и означает, собственно, «татуированная».
На специфически местном материале основана и «Легенда о Сомбрероне», повествующая об искушении благочестивого монаха каучуковым мячиком. Игра в мяч была у древних майя культовым действом (свидетельством этого являются среди прочего эпизода «Пополь-Вуха»). Для нее строились специальные, богато украшенные стадионы.  Тяжелый литой мяч из каучука уподоблялся солнцу. Выигрыш одной команды у другой предвещал будущее; часто предводитель побежденной команды кончал жизнь на жертвенном алтаре. Испанцы усердно боролись против этой игры, но исчезнувшее из практики перешло в предания, а писатель, обратившись к преданию, создал чуть ироническую историю дьявольского искушения.  Важнейшему в истории майя событию завоеванию их страны белыми посвящена . «Легенда о сокровище Цветущего Края». В легенде использовано народное предание об озере Атитлан, возле которого под горой, носящей название Золотой холм, будто бы скрыты сокровища племени цутухилей. Самое же племя было укрыто от белых пришельцев соседней горой, прозванной Дедушкой воды. Патетическая и патриотическая тема, вполне современна у Астуриаса, хотя и сделана писателем на древнем материале, о доиспанской жизни майя.  Очень своеобразна последняя часть «Легенд Гватемалы» драма «Кукулькан Пернатый Змей». Самое обращение Астуриаса к драме в пределах «Легенд Гватемалы» закономерно, ибо оно довершает тот внутренний порядок, которому следовал автор, имея перед глазами литературные жанры индейской древности. Драмы майя сохранились плохо. Менее других пострадала драма «Рабиналь-ачи», в которой изображена борьба сына правителя Рабиналя с представителем знати киче, оканчивающим свои дни на жертвенном алтаре. Язык «Рабиналь-ачи» торжествен и патетичен и напоминает язык «Пополь-Вуха». В драме разработаны индивидуальные образы, противники предстают живыми людьми со своими понятиями о долге и чести, со своими переживаниями и сомнениями.  Эта попытка дифференцированного изображения человеческой личности свидетельствует о высоком развитии литературы у майя. В жанровом смысле, очевидно, именно драма «Рабиналь- ачи» могла служить Астуриасу образцом для «Кукулькана», хотя тематически пьеса Астуриаса восходит к другим источникам. Кукулькан один из наиболее сложных мифологических образов в пантеоне майя перед испанским завоеванием. В нем слились и легенды об историческом лице предводителе тольтекских отрядов, вторгшихся в X веке на Юкатан и в Гватемалу, который воплощал в себе бога индейцев нахуа Кецалькоатля, и тольтекские представления об этом божестве, и более древние верования майя в облачных змеев, связанные с культом дождя.  В результате синкретических процессов Кукулькан (как и Кецалькоатль) почитался у поздних майя в качестве бога ветра, бога утренней и вечерней звезды планеты Венера и т. д. Кукулькан в пьесе Астуриаса совершенно иной образ. Это бог нового, молодого солнца, победивший бога старого солнца Гуакамайо. Оба персонажа, в сущности, взяты из «Пополь-Вуха», так как Вукуб-Какиш (выше уже говорилось что это имя, как и Гуакамайо, означает «попугай») и есть олицетворение старого солнца, побеждаемого молодым солнцем Хун-Ахпу, одним из близнецов. Но в «Пополь-Вухе» Вукуб-Какиш погибает после того, как у него отбирают его украшения, то есть функцию светить, у Астуриаса же старый бог жив и спорит с новым властелином мира, хотя и не так всесилен, как раньше. Этот момент подчеркивается мотивом зубной боли, мучающей Гуакамайо так же, как Вукуб-Какиша. Зубная боль и маисовые зерна вместо зубов прямое заимствование из «Пополь-Вуха».  Идея «Кукулькана» о невозможности победить новое отражена не только в противоборстве Кукулькана и Гуакамайо, но и в присутствии других персонажей, наделенных символическими функциями. Это Чинчибирин, влюбленный в невесту Кукулькана Яи, которая олицетворяет траву горный анис, мудрая Бабка Заплатница (бабка очень уважаемое лицо в фольклоре майя), Белый Барабанщик, черепахи олицетворение могучих сил земли, колибри сил света и воздуха, Ралабаль повелитель ветров. 
Важную роль в мифологии майя играет так полно и изобретательно использованная Астуриасом символика цвета и направления в пространстве. Майя представляли себе вселенную, по углам которой стоят деревья: красное на востоке, белое на севере, черное на западе и желтое на юге. Поэтому страны света связаны с определенным цветом. Эта символика присутствует как постоянный элемент и в пьесе драма делится на красные, желтые и черные сцены, в них действуют красные, зеленые, желтые и темно-фиолетовые колибри, для гадания используются разноцветные бобы и пр. Глубокое знание древней литературы и фольклора Гватемалы Астуриас обнаруживает не только в сюжетах «Легенд». Ритмика прозы, особенности лепки образов, оригинальность и красочность языка не оставляют сомнения в их фольклорном происхождении.  Вера в магию и могущество звучащего слова, столь характерная для мышления древнего майя, находит у Астуриаса понимание и привлекает его как художника. И характерные особенности его стиля звуковые повторы, аллитерации, своеобразные словесные лейтмотивы, пронизывающие все произведение, беспокойная ритмика восходят, безусловно, к доиспанским традициям. 
Но это не подражание древним образцам, а органическая часть единого творческого целого. Поль Валери в предисловии к французскому изданию книги Астуриаса вспоминает совет Стендаля читать по утрам наполеоновский кодекс в качестве тонизирующего средства. Но после этого, добавляет Валери, полезно употребить гватемальский эликсир прочесть «Легенды Гватемалы». В этой шутке отразились высокие достоинства первой книги Астуриаса, написанной поэтически, ярко и очень своеобразно. Язык Астуриаса чрезвычайно труден для перевода, однако читатель сможет почувствовать в русском переводе легенд, сделанном Н. Трауберг, и необычную красочность, и глубокую страстность языка подлинника. Знакомство с «Легендами Гватемалы» расширит его представление не только о выдающемся латиноамериканском писателе, но и своеобразной и богатой культуре целого народа, создавшего шедевры искусства на далеком американском континенте. Р. Кинжалов. 



File written by Adobe Photosho 4.0
·ЫC
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·
·А
·
·
·
·"
·
·
·
·
·ўђ Заголовок 215

Приложенные файлы

  • doc 7455735
    Размер файла: 666 kB Загрузок: 0

Добавить комментарий